А Фархад не мог... Он исполнял обязанности, работал от и до. Однажды в маршруте и вовсе убежал. Орал час, голос сорвал, искал его. Из-за чего? Смешно сказать. К точке одной не подъехать было, пошли пешком, набрали камней килограммов тридцать. И надо было еще пару километров идти за последней пудовой пробой... И тут он мне заявляет:
– Я – не осел, а петрограф[10] с университетским образованием.
Я пожал плечами и, сказав, что ничего не имею против его образования и вполне согласен с заявлением насчет видовой принадлежности, поперся один. Пришел через час с тридцатью килограммами в вещмешке и еще двадцатью в штормовке волоком (место интересным оказалось). Он же, увидев издалека, с сопочки, такую самоотверженность и явно бытовой героизм, убежал от стыда в горы.
И в других маршрутах Фархада больше интересовала безопасность от лихих ночных людей, чем прослеживание рудной зоны от начала до самого конца... Слабак, что и говорить... Городская конфетка. Халва мучная.
– Эй-эй! Ты чего? – не выдержав паузы, заволновался Удавкин. – Ты чего молчишь? Не умер?
“...Не спеши, послезавтра – смерть.
...Улыбнись правдолюбцу и помири его с лжецом: братьям-близнецам не жить друг без друга.
Обида глупа как обидчик.
Улыбнись скупому – он боится умереть бедным и меняет сущий день на фальшивые монеты небытия. Улыбнись подлому – он меняет свет дня на тьму своей души.
Улыбнись им и себе в них и отведи глаза на мир. Послезавтра смерть, а завтра ее преддверие.
Живи сегодня и здесь. И жизнь станет бесконечной...”
А у меня – бесконечно умирание... Скорее бы сдохнуть!
...А когда я умирал в последний раз? Кажется, в больнице... От перитонита... В поле как-то раз аппендикс разбушевался, а уехать нельзя – новые буровые ставили, без меня не обошлись бы. Пришлось выпить стакан водки с солью. Через день смог ходить, от сорока двухградусной температуры и следа не осталось.
Через год опять то же самое – и уехать нельзя, и умереть нельзя. Партия не велит. Гиссарская, геологоразведочная. Но у нас с собою было. Тем более соль. Снова вылез.
...В третий раз чуть не умер... Вернее, почти умер. Приступ случился в городе. Упал в лихорадке, за пару часов похудел на четыре килограмма. Шептал матери:
– Водки, водки купи...
А она:
– Алкоголик несчастный! Ты даже в бреду водку алчешь!
И вызвала скорую помощь. Приехали очкарики, добрые такие, ласковые предупредительные... Спрашивают, чем болею. Почти им доказал, что аппендицитом острым в третий раз, но тут отец встрял... Стал им объяснять, что сын Валентин у меня только что от Боткина слег. Ну, люди в белых халатах сразу же головами закивали и в палату желтушечную отвезли. В Институт тропических болезней.
Смотрю я там вокруг, как зачумленный на празднике жизни, и сам себе удивляюсь. Все соседи – люди, как люди... Таблетки глотают с энтузиазмом, телевизор смотрят, в шахматы играют, а у меня 44 градуса с практически полной отключкой органов чувств. И они все желтые, как полагается, а я – как полотно белый, если не прозрачный.
Слава богу, на второй день зашел случайно какой-то старичок, врачишка списанный, дома ему, видите ли, не сиделось... Злой весь, психованный. Слюной брызгал, линзы толстенные, еле видит. Согнулся над моим практически трупом, всмотрелся и говорит врачу лечащему: “Везите-ка этого в морг. Мимо операционной. Если до нее не помрет, сворачивайте. Перитонит у него обширный. Интоксикация. А желтуха – это надо было догадаться!
Вот, черт, сколько себя помню, все несчастья мне приносили добренькие люди. А со злыми обходился как-то...
Что там у нас с проповедью? Надо бы что-то о жизни и смерти сочинить...
...Чтобы жить, надо умирать, чтобы иметь, надо терять. Надо пройти весь путь, зная, что он – в никуда и, следовательно, бесконечен...”
– Ну, слава Богу! – опять прорвался в мозг голос Сергея Егоровича. – Тебя, Евгений, полчаса почти не было. Фархад мне уже на небо пальцем показывал. А “чтобы иметь, надо терять” – это ты загнул. А “чтобы жить, надо умирать” – просто здорово. Ты, наверное, рассматриваешь это фразу как руководство к действию?
– И чем вы только недовольны, Серей Егорович? Все так классно для вас складывается...
– Да нет... Не все складывается. Мучаешься ты как-то не так. Я, что ли, тебе мешаю? Когда мы подошли к этой твоей могиле, ты так естественно стонал. Потом кричал, как резаный. В кино такого не услышишь. А сейчас – из рук вон плохо...
– Привыкаю... А хорошо, что вы не курите... Если бы вы... сейчас... закурили, я бы умер... от тоски... и печали...
– Так в чем же дело? Давай, подымим. Мы же, Евгений, на твоей машине приехали. С Ахмедом. В бардачке до сих пор твой голубой “Кент суперлайт” за полтора тумана[11] лежит.
И, обратившись к напарнику, произнес ласковым голосом:
– Фархад, голубчик, принеси, пожалуйста, сигареты. И, смотри, зажигалку не забудь...
Когда мой бывший коллектор вернулся, Сергей Егорович, часто покашливая от дыма, стал прикуривать сигареты одну за другой и бросать их в отверстие на дне ямы. Несколько из них упали мне в ладони, другие провалились в щели между торсом и камнем и там застряли. Небольшого тока воздуха хватало, чтобы табак тлел и догорал до конца. Приятное жжение щекотало тело, уставшее от однообразной боли, сладковатый дым сигареты входил в легкие забытым удовольствием. Я представил себя лежащим после плотного обеда... На теплом песке в тени “Лендровера”. Я затягиваюсь... Медленно... Глубоко... И сосуды головы сужаются, сужаются... в тонюсенькие проволочки... И мозг пронизывается ими...
– Ну что, покурил? – спросил Удавкин, громко откашливаясь и тем возвращая меня к жизни.
– Слушай... Егорыч! И чем... я тебя... так достал? Ты измываешься, как будто... яйцо я тебе оторвал. Хотя... фиг... тебе что оторвешь. Отбить только можно. Ты же каменный. И вообще, хватит! Надоело! Я умер...
“...Ты бежишь от жизни, но прибежать никуда и не к чему не можешь. И устало прячешь голову в сыпучий песок повседневности. Хоть дышишь ты там неглубоко, но песчинки, секунда за секундой, одна за другой, замещают твои легкие, твое живое мясо, твой еще сопротивляющийся мозг, твои еще крепкие кости. И, вот, ты уже каменный идол и лишь иногда твои не вполне остекленевшие глаза сочатся тоской о несбывшемся, тоской, не умеющей умирать...”
Острая боль ударила в желудок. “Похоже, мне захотелось есть, – с усмешкой подумал я. – О, господи! Сидеть в такой заднице и хотеть есть, голод испытывать...
Здешняя пища...
Рис с гранеными зернами граната.
Люля-кебаб.
Листы сухого лаваша.
Котлеты из петрушки.
Никак не сравнить со Средней Азией...
Там – красавец-плов с барбарисом и виноградными усиками...
Айвой.
Самбуса... Горячая, сочная, Внутри – пахучее мясо, маленькие кусочки прозрачного жира.
Бешбармак... Пять пальцев по-русски... Возьмешь ромбик вкуснейшего вареного теста, завернешь в него маленький кусочек желтенькой картошечки, баранинки чуть-чуть и морковки красненькой кругляшик...
Шурпа...
Бог с ними, с этими деликатесами. Картошечки бы... яичка вкрутую... хлебца черствого...
...Как мы ели в начале девяностых в институте! Кандидат географических наук Плотников, удачливый молодой ученый, приносил высокую восемьсот граммовую банку с потерявшими всякую самобытность остатками домашнего супа, осторожно откручивал крышку, опускал кипятильник, разогревал и потом, пряча глаза, ел. Чтобы доставать до дна глубокой банки, ложку ему приходилось держать за самый краешек ручки.
А умный и расчетливый третейский судья, кандидат геолого-минералогических наук и компьютерный бог Свитнев, из месяца в месяц приносил к обеду две маленькие бугристые картофелины, яичко, круглое в своей незначительности, и горбушку серого хлеба. Все это он бережно располагал на ведомости планового ремонта атомных электростанций (до нас десятый этаж арбатской “книжки” с гастрономом и пивбаром “Жигули” занимало солидное министерство)... Расположив, озирал внимательно справа налево и затем деловито и аккуратно чистил, солил и, сделав тучную паузу для растяжки процесса, ел, сосредоточенно жуя.