Софья Петровна невольно прислушивалась к неугомонному шагу Сергея Сергеевича за перегородкой; да еще она слушала еженощные звуки рояля над головой: там играли тот же все старинный мотив польки-мазурки, под звуки которой мать, смеясь, танцевала с ней, еще тогда двухлетнею крошкой. И под звуки этой польки-мазурки, такие старинные и не ведавшие ни о чем, гнев Софьи Петровны начинал проходить, сменившись усталостью, совершенной апатией и чуть-чуть раздражением по отношению к мужу, в котором сама же она, Софья Петровна, пробудила, по ее мнению, ревность к тому. Но как только в муже, Сергее Сергеевиче, пробудилась, по ее мнению, ревность, как уж муж, Сергей Сергеевич, стал отчетливо ей неприятен; она испытала чувство неловкости, точно чья-то чужая рука протянулась к ее заветной шкатулочке с письмами, запертой там вот, в ящике. Наоборот: как улыбка Николая Аполлоновича сперва ее поразила гадливо, а потом из чувства гадливости извлекла она сама для себя сладкую смесь восторга и ужаса к все той же улыбке, так и в позорности поведения Николая Аполлоновича там, на мостике, ей открылся сладкий источник мести: она пожалела, что когда он там упал перед ней в шутовском жалком виде, она не стала его топтать и бить ножками; ей хотелось его вдруг замучить и затерзать, а мужа, Сергея Сергеевича, не хотелось ей мучить; ни мучить, ни целовать. И Софье Петровне открылось вдруг, что муж – ни при чем во всем этом роковом происшествии между ними; происшествие это должно было остаться тайною между нею и ним; а теперь мужу она все сама рассказала. Прикосновение мужа не только к ней, но и к тому, к Николаю Аполлоновичу, стало прежде всего для нее оскорбительно: ведь Сергей Сергеевич из этого инцидента, ну, конечно, выведет совершенно ложные заключения; прежде всего, он понять тут ровно ничего не сможет, конечно: ни рокового, сладко-жуткого ощущения, ни самого переодевания; и Софья Петровна невольно прислушивалась к старинным звукам польки-мазурки да к неугомонному, неприятному шагу за перегородкой; из чрезмерности черных распущенных кос она испуганно протянула свое жемчужное личико с темно-синими, какими-то помутневшими взорами, косолапо как-то пригнув личико к чуть дрожавшим коленям.
В этот миг взор ее упал на туалетное зеркало: под туалетным же зеркалом Софья Петровна разглядела письмо, которое она должна была передать ему на балу (о письме-то она позабыла и вовсе). В первую минуту Софья Петровна решила письмо отослать обратно с посыльным, отослать Варваре Евграфовне. Как ей смели к нему навязывать там какие-то письма! И она отослала бы, если бы только что перед тем не вмешался во все ее муж (поскорей бы ложился!). Но теперь под влиянием протеста против всяких вмешательств в личные их дела она просто взглянула на дело слишком просто: конечно, конверт письма разорвать и прочесть там какие-то тайны она имела полное право (как смел он вообще иметь тайны!). Миг – и Софья Петровна была у столика; но едва она дотронулась до чужого письма, как там за стеной поднялся яростный шепот; постель скрипнула.
– «Чтó вы это?»
Из-за стенки ответили ей:
– «Ничего… так себе».
Постель жалобно завизжала; все стихло. Софья Петровна дрожащей рукой разорвала конверт… и по мере того, как читала она, ее опухшие глазки становились глазами; мутность их прояснилась, сменясь ослепительным блеском, бледность личика принимала отливы сперва розоватых яблочных лепестков, становилась далее розовой розой; а когда она окончила чтение, то лицо ее было просто багровым.
Весь Николай Аполлонович был теперь у нее в руках; все существо ее задрожало ужасом за него и за ту возможность нанести ему за свои двухмесячные страдания непоправимый, страшный удар; и удар этот получит он вот из этих ручек. Он хотел ее напугать шутовским маскарадом; но и этот шутовской маскарад не сумел он, как следует, провести и, застигнутый врасплох, он наделал ряд безобразий; пусть теперь же изгладит он в ней себя самого, и пусть будет Германом! Да, да, да: сама она ему нанесет злой удар простой передачей письма ужасного содержания. Мгновение: ее охватило чувство головокружения пред тем, на какой путь себя она обрекает; но удержаться, сойти с пути было поздно: не сама ли она вызывала кровавое домино? Ну, а если он вызвал пред нею образ страшного домино, пусть свершится все прочее: пусть же будет кровавый путь у кровавого домино!
Дверь скрипнула: Софья Петровна едва успела скомкать в руке разорванное письмо, как уже на пороге спальни стоял ее муж, Сергей Сергеич Лихутин; он был во всем белом: в белой сорочке и белых кальсонах. Появление ей совсем постороннего человека и в таком неприличном виде привело ее в бешенство:
– «Вы бы оделись хоть…»
Сергей Сергеич Лихутин переконфузился, быстро вышел из комнаты, тем не менее чрез минуту появился опять; на этот раз он был, по крайней мере, в халате; Софья Петровна уже успела припрятать письмо. Сергей Сергеич с неприятною сухой твердостью, необычайною для него, обратился к ней просто:
– «Софи… Дайте мне одно обещание: я вас очень прошу не быть завтра на вечере у Цукатовых…»
Молчание.
– «Я надеюсь, что вы дадите мне обещание; благоразумие вам подскажет: увольте от объяснений».
Молчание.
– «Мне хотелось бы, чтобы вы сами признали невозможность быть на балу после только что бывшего».
Молчание.
– «Я, по крайней мере, дал за вас офицерское честное слово, что на балу вы не будете».
Молчание.
– «А в противном случае мне пришлось бы вам просто-напросто запретить».
– «На балу я все-таки буду…»
– «Нет, не будете!!»
Софью Петровну поразила угроза деревянного голоса, которым Сергей Сергеевич произнес эту фразу.
– «Нет, буду».
Наступило тягостное молчание, во время которого слышалось лишь какое-то клокотание у Сергея Сергеевича в груди, отчего он нервно схватился за горло да два раза мотнул головой, точно силясь прочь от себя отклонить неизбежность какого-то ужасного происшествия; с неимоверным усилием подавив в себе едва не грянувший взрыв, тихо сел, как палка, прямой, Сергей Сергеич Лихутин; неестественно тихим голосом начал он говорить:
– «Видите: не я приставал к вам с подробностями. Вы же сами меня призвали в свидетели только что бывшего».
Сергей Сергеевич не мог произнести слова «красное домино»: мысль о всем только что происшедшем инстинктивно заставила его пережить какую-то порочную бездну, в которую по наклонной плоскости покатилась его жена; что тут было порочного, кроме дикой нелепости всего происшествия, Сергей Сергеевич не мог никак знать: но он чуял, что было, и что это не простой житейский роман, не измена, не падение только. Нет, нет, нет: тут над всем стоял аромат каких-то сатанинских эксцессов, отравлявших душу навек, как синильная кислота; сладковатый запах горького миндаля обонял он так явственно, когда, войдя в женину комнату, ощутил сильнейший приступ удушья; и он знал, наверное знал: очутись завтра Софья Петровна, жена его, у Цукатовых, встреть она там омерзительное домино, – все пойдет прахом: честь жены, честь его, офицера.
– «Видите. После того, чтó вы мне сказали, понимаете ли вы, что видаться нельзя вам; что это – гадость и гадость; что, наконец, я дал слово, что вы там не будете. Пожалейте же, Софи, и себя, и меня, да и… его, потому что иначе… я… не знаю… я не ручаюсь…»
Но Софья Петровна все более возмущалась наглым вмешательством этого ей совершенно чуждого офицера, да еще офицера, смевшего появиться в спальне в неприличнейшем виде со своим нелепым вмешательством; приподняв с полу какое-то платье (она вдруг заметила, что – в дезабилье) и прикрывшись им, отодвинулась в темный угол; и оттуда, из темного теневого угла, вдруг решительно она помотала головкой:
– «Может быть, я не поехала бы, а теперь вот, после этих ваших вмешательств, поеду, поеду, поеду!»
– «Нет: этому не бывать!!!»
Чтó такое? Ей казалось, что в комнате раздался оглушительный выстрел; одновременно раздался и нечеловеческий вопль: тонкая, хриплая фистула прокричала невнятное что-то; кипарисовый человек привскочил, и хлопнуло упавшее кресло, а удар кулака пополам разбил дешевенький столик; дальше хлопнула дверь; и все замерло.