15 НА РАЗБИТОЙ МАШИНЕ
13 октября, в 28 минут двенадцатого, набрав в хвост несколько десятков ведер воды, мы отрываемся от спокойной лагуны Тиличиков. Курс — вдоль Камчатки до залива Уала, а потом опять старой дорогой на пересечение через Парапольский дол.
Сегодня мне поручается тяжелая обязанность—смотреть за хвостовым отсеком, и в случае надобности отливать из него воду. А так мое участие в полете — исключительно этического порядка: новых наблюдений на этом пройденном уже маршруте не сделаешь, но покинуть машину, находящуюся в бедственном положении я не считаю себя в праве. По существу самолет уже вышел из моего ведения: Арктический институт фрахтовал его до 1 октября — дня печальной аварии — и обратный путь уже не имеет отношения к институту. Поэтому никакого влияния на ведение самолета и его сохранность я оказать не могу.
Из бухты Корфа мы вылетаем при совершенно ясном небе, но скоро над Камчаткой показываются тучи. Горы вблизи Корфа затронуты дыханием зимы—запорошены снегом, мелкие озера замерзли, в лагунах и по речкам забереги. Бегство отсюда напоминает бегство от зимы из Анадыря. И так же путь впереди прегражден тучами—залив Уала закрыт весь. Но разница та, что нам надо во что бы то ни стало сделать пересечение. Под облаками не пройдешь, они лежат на горах, и единственный путь — поверх.
Мы набираем высоту над белым покровом. Он нестерпимо сияет, сверху — бугры, шишки, купола той же белоснежной ваты. Кое где торчит черная вершина или грядки гор. Вся Камчатка закрыта — и впереди не видно просветов. Это—бескрайная пустыня, мокрая и холодная. И единственный спутник в ней — тень самолета на облаках, в ореоле тройного радужного кольца, ползущая медленно вслед.
Высота 1800 метров, холодно, вода, попавшая при взлете в кормовое отделение, замерзла на дне. На термометре — 10° мороза, но охлаждение в полете несравнимо с земным: вспомните, что навстречу дует ураган прорезаемого нами, стоящего на месте, воздуха.
Уже в заливе Уала кормовой мотор начинает беспокоить Крутского: он сифонит, то есть выбрасывает воду — отвернулась труба. Чтобы не загорелся мотор, Крутский решает принять героические меры: вылезти наполовину из моторной гондолы, его будут держать за ноги, а в это время он разрежет дюраль капота, закрывающего мотор и завинтит трубку. Все инструменты, конечно надо привязать — чтобы их не унесло. Пока он переписывается об этом боевом кинотрюке с Косухиным, моторы решают вопрос радикальнее. „Однообразный треск винта“ начинает смолкать — но совсем не сердито, как полагается по Блоку, а зловеще — особенно зловеще, если взглянуть вниз, где только облака, а под ними земля без каких либо рек и озер.
Все медленнее и медленнее вращаются винты, и наконец, их уже вращает лишь встречный ток воздуха. Нос самолета опускается вниз — мы планируем. На высотомере неуклонно, с механическим безразличием, уменьшаются сотни метров. Но судьба и сегодня не собирается покончить с нами: в облаках появились разрывы, в них виден западный берег Камчатки, клочки моря. Страубе ведет самолет прямо к берегу, и, на пределе наших планерных возможностей, мы садимся под утесы.
На наше счастье море почти спокойно, лишь слабая зыбь, которая начинает подбивать машину к утесам.
Дело очень просто—четырехлетний толуол и бензол с водой неукоснительно замерзли в бензинопроводах и заткнули их просвет ледяной пробкой.
Косухин иронически спрашивает меня: „Ну что, как далеко мы были сегодня от смерти?“ Летчикам, как профессионалам, из года в год рискующим жизнью, хочется, чтобы, меня, новичка-первогодника, проняло хорошенько. Но право, я, как дурак из сказки Андерсена, боюсь только мокрого, — не мокрой рыбы в постели, как тот, но падения, самолета в море: если мы сегодня сквозь облака пошли бы к земле, гибель была бы мгновенна и безусловна. А если мы сядем в бушующее море, заранее неприятно думать, как придется бороться с холодными волнами — и при этом напрасно: температура везде так низка, что все равно, проживешь лишь десяток минут. А тут придется еще выплывать с чемоданчиком в руках, в который я сложил все свои дневники и фотопленки.
После хлопотливого часа на воде — в течение которого я непрерывно отливаю воду из хвоста, а Крутский выковыривает лед из трубок — мы с тяжелым хвостом и легким сердцем летим дальше. Сейчас не придется больше подниматься в высокие холодные слои, мы пройдем до Ямска морем. Но совершенно потеряна вера в прочность корабля и в работу моторов: кроме сегодняшних новостей, у них в запасе есть целый ряд забавных штучек, которыми они могут нас удивить — всех тех, которые мучали нас в Анадыре, вроде сношенности свечей, неисправности карбюратора и пр. Поэтому когда внизу, у Тайгоноса, появляются белые, настойчивые валы — невольно ежишься, как от холодной воды.
На западе под темными тучами вырастает мрачная стена хребта Гыдан. За Ямской низиной к югу горы также закрыты низкими снежными тучами, и снег запорошил вершины. Сам город — если можно так назвать жалкое селение — расположен в двух десятках километров от моря вверх по реке Яме, на равнине.
Мы кружим над ямой — в полном недоумении: куда же садиться? Губа почти обнажилась от отлива, уже водоросли покрывают поверхность воды.
Лишь два узких канала пересекают это безотрадное болото. Самолет идет на посадку в один из каналов, и затем поспешно направляется к берегу — ведь мы можем затопить хвост.
Бурлит вода, разбрасывая грязь и водоросли и мы останавливаемся на мели. Нет никакой опасности — самолет сидит на редане, и весь хвост над водой.
С берега подплывает утлый челночек—но садиться в него рисковано. И мы бредем по мелкой воде метров 70 или 100 до берега. Итти плохо, грязные ямы чередуются с зарослями водорослей.
Мы можем поместиться в маленьком домике, предназначенном под водогрейку. Сюда приносят постели и еду, топят печку, и после пережитой сегодня встряски и 5 часов мороза приятно посидеть в тепле и поесть. Как всегда, снова начинаются рассказы о бесчисленных случаях аварий — испытанных, виденных, слышанных. Это любимая и неисчерпаемая тема в каждой компании летчиков.
Ночью начинает подвывать ветер и гремит крышей. В первом часу приходит один из рабочих, дежуривших у самолета, и сообщает, что ветер крепчает. В начале второго вбегает второй рабочий с криком: „аэроплан унесло“. Мы выбегаем наружу, ветер сразу подхватывает и тащит к берегу — сила его уже до 9 баллов.
Темно, ничего не видно — и только приглядевшись, можно различить смутную массу, которая быстро удаляется на юго-восток.
На берегу — только кособокий утлый челнок. Крутский и Косухин садятся в него и пробуют пуститься в погоню, — но едва только они отходят от берега, как волны начинают заливать лодку. Приходится вернуться.
Рабочие говорят, что на рыбалке есть еще лодка — рассохшаяся, но годная. В темноте летчики бегут за ней. Лодка действительно рассохлась, но все же не сразу наливается водой. Вооружившись двумя ведрами, Косухин, Крутский и Страубе с местными гребцами пускаются в опасное плавание. Наступают долгие часы томительного ожидания.
К утру северовосточный шторм достигает силы 10 баллов (18–19 метров в секунду) и превращается в страшную пургу. Не видно дальше 100–200 м и с трудом можно итти против ветра: дыхание вбивает обратно в глотку. Надо организовать поиски людей и машины верхом — объехать на лошадях губу с севера, и выйти к устью Ямы, на западное побережье, куда должно было их прибить, если не вынесло отливом через горло губы в бушующее море. На рыбалке удается найти лошадь, и один верховой посылается вокруг губы.