Узнав об осаде, доктор Тремэн лишь пожал плечами, но Адам Тавернье, всегда такой же молчаливый, как и его друг индеец, в бешенстве выкрикнул что-то и плюнул на землю, приведя этим Гийома в крайнее замешательство. Но мальчику ничего не удалось выяснить, никто из мужчин не проронил больше ни слова, а расспрашивать отца он не решился. Обычно Гийом разговаривал с Тавернье, но на сей раз не осмелился этого сделать из-за странного огня, горевшего в его глазах; он напоминая пламя, вырывающееся во время выстрела из дула карабина…
В то утро, шестого сентября, Гийом помогал Коноке чинить сбрую, как вдруг шум упряжки и резкие возгласы заставили их выбежать из пристройки на улицу. Крик раздавался с небольшой, тяжело нагруженной двуколки, на которой поверх багажа восседала госпожа Вергор дю Шамбон в компании своей дочери и Жозефины. А кричала, конечно же, Милашка-Мари, и причину ее крика было нетрудно понять: она звала своего друга. Прерываемый рыданиями и ставший от печали необыкновенно пронзительным, голосок взывал: «Глий!.. Глий!.. Хочу Глия!..»
Индеец не успел его остановить, а мальчик уже бросился вперед. Если бы не умелый кучер, который смог сдержать крупную лошадь, он попал бы ей под ноги, но повозка резко стала, несмотря на возмущенные возгласы госпожи Вергор. Милашка-Мари тотчас выскользнула из рук все понимающей гувернантки и упала на землю, потом, поднявшись, бросилась Гийому на шею. Мальчику показалось, что он обнимает букет цветов — так чудесно малышка пахла травой в своем свежевыстиранном с сосновой смолой и только что выглаженном накрахмаленном платье из кретона. Соломенная шляпа болталась на зеленой ленте у девочки за спиной. Она была разгорячена боем, который ей только что пришлось дать, и, когда прижалась к Гийому мокрой от слез щекой, он почувствовал, как бешено колотится у нее сердце…
— Я не хочу уезжать, Глий!.. Я хочу остаться с тобой!.. — жалобно молила она.
Он нежно обнял ее, сдерживаясь, чтобы не сделать ей больно, так как никогда еще она не казалась ему такой хрупкой.
— Ты уезжаешь?.. Но куда? За нее ответила Жозефина:
— Мы едем в Монреаль. Хозяин считает, что там мы будем в большей безопасности…
— Но зачем? Все ведь скоро кончится…
— Неизвестно… Совсем даже неизвестно! Хозяин говорит, что так будет лучше… Ну давайте, идите сюда, миленькая! Ваша маменька и так уже сердится!
Прижимая к себе малышку еще крепче, не в силах с ней расстаться, Гийом пробормотал:
— Зачем же тогда она поехала здесь? Ведь это не по дороге…
— Она забыла сказать мужу что-то важное! Прошу вас, господин Гийом, отпустите ее! Иначе у меня будут неприятности…
В тот же миг резкий голос хозяйки донесся до нее поверх лошадиных голов:
— Сейчас же вернитесь, Жозефина… и приведите Мари! Довольно капризов! Мы понапрасну тратим время…
Понимая, что надо уступить, Гийом осторожно оторвал руки девочки, бережно поцеловав ее влажное личико.
— Надо слушаться, понимаешь?
— Нет!.. Нет, не хочу!
— Война скоро кончится. Ты там недолго пробудешь. Я уверен, что вы вернетесь еще до первого снега…
— Ты… ты думаешь?
— Ну конечно! Мы скоро вновь увидимся, — уверял он, не отдавая отчета сказанному. Как раз наоборот, у него было такое чувство, что как только он ее выпустит, Милашка-Мари ускользнет от него на долгие годы, и что, быть может, он никогда ее больше не увидит… Внезапно ему захотелось подхватить девочку и убежать с ней как можно дальше… куда-нибудь в глубь леса, в недоступное место, где никто их не найдет. Может, туда, где живет племя Коноки?..
Он не успел осознать свое безумное желание. Терпение матери, по всей видимости, лопнуло. Она накинулась на детей, схватила дочь, которая вновь принялась плакать, сама отнесла ее и скорее бросила, чем посадила в повозку.
— Довольно глупых сцен! — взвизгнула она. — А вы, Жозефина, будьте любезны прекратить нелепые слезы! Никогда не могла понять, чего хорошего эта дурочка и вы нашли в юном дикаре… Я так очень рада от него избавиться!.. Хватит! Садитесь и везите нас поживее, Колен! И так потеряли уйму времени!
Упряжка двинулась в путь. Гийом сопровождал ее в надежде, что во время остановки в форте он сможет еще раз подойти к Милашке-Мари, но она задержалась ровно настолько, чтобы кучер смог отдать часовому записку, после чего повозка развернулась и выехала на дорогу, ведущую в Монреаль. По мере того как она удалялась, она убыстряла ход, поднимая плотное облако пыли, за которым вскоре ничего не стало видно. Все было кончено. Исчезнув из жизни своего друга Гийома, Милашка-Мари оставила ему лишь ужасное ощущение, что это — навсегда…
Тогда он побрел, не разбирая дороги, пока не добрался до утеса, где любил сидеть, взобрался на него и, убедившись, что вокруг никого нет, тоже разрыдался; его рыдания были тяжелыми, как камни, и причиняли ему боль…
Он был всего лишь ребенком, хотя и познал мужскую печаль, поэтому появление чайки на миг отвлекло его, но лишь только она исчезла, он обнаружил, что страдание не прошло, и почувствовал свое бессилие перед взрослыми — безраздельными хозяевами детских судеб. Ощущение одиночества мучило его: без Милашки-Мари земля стала бесцветной, а солнце больше не грело. Небо, река, все кругом казалось серым, блеклым, грустным и мрачным. Как будто земля умирала. Впрочем, умереть, наверное, было бы даже к лучшему, но ведь так просто не умирают, только потому, что этого хочется. Для этого нужно быть убитым на войне, быть очень старым или же сделать что-нибудь. Но что? Броситься в воду и утонуть? Невозможно — он плавал как рыба и прекрасно чувствовал себя в воде. Никогда бы у него это не вышло… Да еще одно отвратительное воспоминание: однажды, когда он слонялся с Франсуа в порту, они наткнулись на рыбаков, которые несли попавшего в сети утопленника. Это было ужасное зрелище…
Возникшая в памяти картина навела его на мысль о своем друге. Этот недотепа ничего бы не понял, расскажи ему Гийом о своем желании умереть от страха больше никогда не увидеть Милашку-Мари. Или, может быть, даже показалось бы ему смешным?..
Радостная чайка пронеслась над ним, издав хриплый крик, заставивший его поднять голову, но он не увидел ничего, кроме мутного белого пятна. Догадавшись, что это слезы застилали ему глаза, он смахнул их рукавом, как вдруг к нему на руку упал элегантный батистовый платок. В тот же миг чей-то любезный голос произнес:
— Ты что это, маленький Гийом, плачешь?
Даже не взглянув на подошедшего, мальчик втянул голову в плечи и прижал локти к бокам, будто приготовился к бою.
— Во-первых, я не плачу, — сердито ответил он. — И потом, я больше не хочу, чтобы меня называли маленьким Гийомом! Это… это смешно!
— Вот еще новости! Как же мы теперь станем различать вас с отцом?
— Его называют Доктор! Разве этого недостаточно?..
— Не для всех! Твоя мать уже знает?
— Скажу ей сегодня вечером…
— Я был прав: это действительно что-то новое… Послушай… Гийом, подвинься немного! На твоей скале хватит места на двоих…
Мальчик машинально отодвинулся влево. И только тогда увидел начищенные до блеска сапоги, обшитые кожей колени и часть униформы, которая была ему хорошо известна — белая с обшлагами голубого цвета, как на французском флаге, с галунами и золотыми пуговицами: то была форма Королевского русильонского полка. Новый обитатель утеса оказался к тому же полковником, ни больше и не меньше, в этом мальчуган убедился, взглянув на всякий случай на своего соседа.
Это был мужчина лет тридцати, высокий и стройный, когда он стоял в полный рост. У него было весьма приятное лицо с черными живыми, даже острыми, глазами, глядевшими из-под высокого лба, с тонким, часто улыбающимся ртом и большим носом, который, казалось, всегда держал по ветру.
Офицер и его юный приятель немного помолчали, поглощенные пейзажем. Неожиданно первый указал рукой в небо:
— Смотри! Орлан-белохвост! Давно я их здесь не видал… Мои друзья из племени Черепахи сказали бы, что это добрый знак…