— Глупышка, — тихо сказал Полынов, — глупышка… — Ему захотелось погладить девушку, как гладят плачущего ребёнка, но он боялся встать, чтобы не спугнуть её. — Выброси из головы эту муть. Никогда нельзя делать того, чего не хочешь, никогда, даже если это кажется нужным, даже когда обстоятельства берут за горло, даже если убедишь себя… Скверно получается. — А мы ещё будем жить долго, назло всему. Я знаю, у меня так было, когда…

И он внезапно для себя стал рассказывать то, что он не рассказывал никому: то, как было с ним однажды, когда двое ждали неизбежной, казалось, смерти, а он был молод; то, что он потом вспоминал со стыдом, хотя никто ни в чем не смог бы его обвинить, даже, если бы желал. Никто, кроме совести. Крис слушала — внимательно, освобождение, кивая головой. Потом облегчённо сказала:

— Я думала, со мной одной такое… Боялась, что не поймёшь и скажешь: “вот дура”.

— Все думают, что с ним одним бывает такое, — вздохнул Полынов, успокаиваясь, — только не все поступают одинаково. Некоторые берут медь вместо золота из страха, что золота не будет. А потом бывает поздно. И я успел частичку себя разменять вот так… Знаешь, Крис, — вырвалось у него, — когда я в твои годы читал великих писателей, по-настоящему великих, изображённые ими страдания души иногда ужасали меня, иногда вызывали недоумение, иногда забавляли. Но я не чувствовал своей близости к ним. Мучается Гамлет. Интересно, но какое отношение это имеет ко мне? Ведь это было давно и с другими, сейчас не те времена, да и я не Гамлет. Я так думал чистосердечно и, знаешь, это ощущение моей отрешённости от душевных мук других приподнимало меня. Я сверху вниз смотрел на всех этих гамлетов, донкихотов, Карамазовых. Не знаю, чего здесь было больше: инстинкта, оберегающего от потрясений, нравственной слепоты или желания быть неуязвимым. Ты понимаешь?

— Кажется. — Крис задумалась, рассеянно теребя прядь волос. — Нет, не совсем. Не хочу, чтобы жизнь была такой, как в этих книгах. Так переживать — это жутко!

— Наше положение не менее жуткое.

— Но ведь мы не страдаем так… ну, как у Достоевского…

— Может быть, потому, что мы проще, примитивней, железобетонней, чем у Достоевского? Или цельней?

— Не знаю… Все это так сложно и трудно. Я бы не могла так. Читая Достоевского, я радуюсь, что это не со мной. Я эгоистка?

— Нет, пожалуй, здесь не то.

— А что же?

— Я и сам себя спрашиваю: что же? Я вот почти уверен, что предводитель наших пиратов читал больших писателей. А он подлец и убийца. И он не человек, потому что он не видит себя в других.

— Может, он отнёсся к литературе как к вымыслу?

— Возможно, что для многих это спасительная мысль. Что не литература следует за жизнью, а жизнь за литературой. Так проще и уютней. Надо лишь запретить, уничтожить, сжечь вредные книги, и жизнь тотчас станет простой, ясной…

— И бесчеловечной.

— И бесчеловечной. Но первопричина не в этом, а в общем строе воспитания. В том, какая связь объединяет людей. В классовых отношениях. Это основа.

— Классовые отношения? Это я понимаю плохо. Есть хорошие люди, есть плохие. Дураки и умные. Люди с совестью и без. Богатые и бедные? Чем богатые — сердцем, умом, деньгами? Это важно.

— Конечно, важно. Но пока есть хозяева, есть рабы, верно? Пока один может приказать другому “думай так, а не иначе, поступай так, как я хочу”, рабская психология неистребима, так?

— Я не люблю догм, а у вас все разложено по полочкам: это правильно, это неправильно, это хозяин, это раб, это уничтожить, а то пусть живёт…

— Крис, я забыл, что в ваших колледжах проходят курс “коммунизма”.

— Как ты можешь думать, что я верю всяким глупостям! — Глаза Крис яростно сверкнули. — Это я сама так считаю! Один человек не равен другому, нет этого в жизни, нет, и полочек тоже нет, и хватит об этом, весь мир на этом помешался! Слышать не хочу!

“Да, — подумал Полынов, — самое трудное, чтобы тебя понимали правильно. Когда человек слышит только самого себя, тут и появляются полочки, ящички, этикетки. Как в аптеке: здесь яд, здесь лекарство… Нет, в аптеке знают, что всякое лекарство — это яд, и яд — лекарство, все зависит от того, как, чем и в каких дозах пользоваться. А вот он сказал очевидную вещь, истину, и в ответ возмущение, восстание души, столь близкой ему, казалось бы. Плохой он психолог, все мы никудышные психологи, нам учиться и учиться, а мы вместо этого торопимся учить. Потому что некогда, потому что надо спешить, потому что другие учителя не ждут — выходи на бой таким, каков ты есть, ничего другого не остаётся. И, сомневаясь в своих силах, борись, будто сомнения тебе чужды, иначе все увидят твою слабость, и тогда — конец”.

— Ёжик, спрячь иголки, — просительно сказал Полынов.

Крис фыркнула, улыбнулась, опять фыркнула и теперь уже рассмеялась.

— Я говорила, что у меня скверный характер. — В её голосе слышалась гордость. — Но я больше не буду ёжиком, буду пай-девочкой. Расскажи о себе.

Она подпёрла подбородок кулачком.

“Не хочу её воспитывать, — сказал себе Полынов. — Хочу смотреть, как она хмурится и смеётся, как она лежит, как молодо каждое её движение, как непосредственно и красиво все, что она делает. Ведь больше в жизни у меня скорей всего ничего хорошего не будет. Вообще ничего не будет. Совсем”.

Лёжа на спине и закрыв глаза, Полынов стал вслух вспоминать. Он снова видел злополучный марсианский песчаный прибой, его обжигали пламенеющие ураганы Венеры, фантомы Меркурия опять плясали за стеклом вездехода, он снова тонул в ужасном болоте Терра Крочи. Он сам удивлялся тому, что пережил, это казалось невероятным, он много раз должен был погибнуть, и вот же цел, как ни странно.

Он приоткрыл глаза, искоса взглянул на Крис. Она слушала, как дети слушают сказку, — приоткрыв рот, и трудно было поверить, что недавно она спорила о вещах, от которых у стольких мудрецов болит голова. Полынов почувствовал, как к нему возвращается уверенность.

Дни заключения тянулись долго, но пролетели они быстро. И когда вошедший охранник, не тратя слов, кивнул Полынову на дверь, обоим показалось, что они ничего не успели сказать друг другу. Оба вздрогнули от неожиданности, хотя ожидали этого каждую минуту.

Крис вскочила босиком, ткнулась лбом ему в грудь, порывисто обняла, неумело мазнула губами по щеке.

— Ты вернёшься, — глухо сказала она. — Вернёшься.

Полынов притянул её за плечи.

— Хорошо.

Охранник цинично захохотал.

Полынов шёл, подняв голову, по коридору, пустому, как и салон, который они миновали. Там больше не гремела музыка, тени танцующих не скользили в зеркалах. Там, среди небрежно сдвинутых стульев, поселилось молчание. С прилавка бара исчезли бутылки, полки как вымело, лишь яркая этикетка от ликёра подрагивала на голой доске в токе воздуха, словно пытающаяся взлететь бабочка. Чавкающий звук магнитных присосок замирал при каждом шаге встревоженным шёпотом.

— Налево! — Даже охранник командовал вполголоса.

Полынов свернул к рубке. Из неё вышел какой-то человек.

— Бергер! — Полынов узнал пилота.

Тот споткнулся. Полынов видел, как покраснела его шея.

— Бергер!

— Но, но, не велено, — лениво сказал охранник, но Полынов уже поравнялся с Бергером.

Пилот отвёл взгляд и торопливо зашептал.

— Тактика требует… Соглашайтесь, соглашайтесь… Они настроены решительно, но объективно… Мы должны держаться вместе.

Он ускорил шаг, втянув голову в плечи. Это было так не похоже на энергичного швейцарца, что Полынов приостановился.

Толчок в спину заставил его очнуться.

Как и тогда, на двери рубки горела рубиновая надпись “Посторонним вход воспрещён”. Полынов переступил порог.

Как и в тот раз, в рубке было полутемно, тлели лишь фосфоресцирующие шкалы приборов. Мощность обзорного экрана была доведена до предела, и в рубку заглядывали тысячи немигающих звёзд, собранные посредине в искрящийся жгут Млечного Пути.

Кресло первого пилота повернулось, и Полынов увидел Гюисманса. Звёздный свет очерчивал длинный костлявый лоб, тонкий нос, запавшие щеки, оставляя в темноте провалы глазниц. Второе кресло пустовало, но на сиденье не успел стереться отпечаток чьего-то грузного тела. “Неужели Бергер?” — подумал Полынов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: