Я спросил у Ивана Васильевича, какая это его улыбка «раздавила» княгиню Голицыну.

Он искренне удивился:

– Улыбка?

Потом вспомнил:

– Конечно, смешно. Она продала наш Мраморный дворец американскому гражданину Дугласу Ф. Уортону. За хорошие деньги. Купчая была оформлена по всем правилам, деньги княгиня получила изрядные. А одна фразочка там действительно меня насмешила: «Сия купчая вступает в законную силу не более чем через три дня после падения Советской власти, но однако же не позднее чем через десять лет после ноября 10 дня года 1930». Дуглас этот самый подождал в аккурат до одиннадцатого дня, а там и пошла чесать губерния. С этого вопроса я и стал, наверное, улыбаться.

Бодунов и сейчас, рассказывая мне о проделках княгини, улыбался. Потом сказал с насмешливой уважительностью:

– Способная тетя. Ей бы там, в капиталистическом мире, цены не было.

– Один Мраморный дворец продала или еще что-нибудь? – спросил я.

– Из недвижимости? Да нет, понемножку рассказывает и о других своих махинациях. Грозится даже валюту вернуть. Подождем – увидим. Женщина неглупая, свою выгоду понимает…

Жила бригада Бодунова поразительно дружно. Патетических слов там не произносили, это было бы просто неприлично. Но подолгу простаивали перед планом Ленинграда, как бы разгадывая и упреждая грядущие неприятности. Заседания были у Ивана Васильевича не в чести, разговаривали походя, коротко, густо, «звонить» считалось непристойным, обменяются адресами – кто куда поехал, и вся недолга. Но кропотливо и подолгу, не жалея времени, обсуждали свершенную по воле обстоятельств или по неопытности самую мельчайшую ошибку. Не бранились, но исследовали. Назывались эти обсуждения в бригаде «судебно-медицинскими вскрытиями». Последним заключал Иван Васильевич. Это всегда делалось с истинным блеском. Мы слушали его, затаив дыхание. Будничное вдруг превращалось в героическое, героическое – по форме поступка очередного «орла-сыщика» – оборачивалось в глупое фанфаронство, в игру со смертью, в кокетство. Фамилия виновного не называлась: все знали и так. Про допустившего оплошность говорилось «он». Или «этот». Или – самое страшное – «наш вышеуказанный пинкертон». «Вышеуказанного» было нетрудно опознать по пылающим щекам и потупленному взору.

Было еще страшное наказание, формулировалось оно так: «С оперативной работы временно снять».

Это никуда не записывалось. Здесь работали коммунисты. Ошибка в прямом смысле этого слова могла стоить жизни. Наказание определялось не капризом или прихотью начальника, а той его резолюцией, которая вытекала из результатов «вскрытия». Такое решение диктовалось коллективной волей товарищей-коммунистов, формулировал решение самый опытный, самый даровитый, истинно и искренне любимый всеми старший товарищ.

Такого «с оперативной работы временно снятого» я видел как-то в мгновение, когда Иван Васильевич дернул его за нос и сказал:

– Ну, горе-сыщик? Выше голову, хвост трубой!

Жили дружно и будно. Помню, как недоумевал Рянгин:

– И зачем этот хапуга хапает? Ну сколько можно скушать котлет? Четыре раза котлеты. Ну – шпроты. Ну – кисель, компот, блинчики. Ну – выходной костюм, ну – велосипед…

Водку не пили, иногда пили за обедом пиво. Если кто появлялся в новом пиджаке или вдруг строилось пальто – начинались разговоры о том, что обладатель новой одежды, наверное, женится. Вечно друг друга поддразнивали, «розыгрыши» сменяли друг друга по нескольку раз в день. Иногда в седьмой бодуновской бригаде стоял такой хохот, что буквально дрожали старые стены здания бывшего главного штаба. «Орлы-сыщики» изображали друг друга – беззлобно, необыкновенно наблюдательно, весело, остроумно, с абсолютной точностью. Показывались целые спектакли, и Иван Васильевич, смешливый по натуре, как все добрые люди, буквально, утирал слезы от смеха. Сюжеты представлений были такие:

«А. задержал на толкучке по ошибке не ту скупщицу грабленого, которую следовало, а знаменитую артистку Н. Он объясняет артистке, что она барыга. Артистка объясняет А., кто он такой. Прокурор по надзору беседует с А. о том, как он опозорился. А. идет к артистке домой с извинениями. Артистка выгоняет А. помелом. Горемыка А. докладывает начальнику, как его выгнали». Другой сюжет нехитрого представления: «Р. имеет сведения, что в обозе нечистот, вывозимых из поселка такого-то, будет спрятан бидон с золотом. Наивный Р. выспрашивает у „золотовозов“, где золото. „Золотовозы“ объясняют, что они все везут „золото“. И т. д.» Третий сюжет:

«Н. рассказывает любимой девушке о риске, с которым сопряжена работа в розыске».

В четвертом показывалось, как Екатерина Ивановна Чиркова – супруга замнача Николая Ивановича – бежит по перрону за уходящим поездом, дабы ее Коленька не уехал ловить бандитов в мерзлые февральские болота без валенок. «Стойте, стойте!» – будто бы кричит Екатерина Ивановна вслед поезду и бросает в тамбур сначала один валенок, а в тамбур другого вагона второй. «Ничего, Коленька соберет!»

Чаще всего показывали, как Николай Иванович отправился с Катенькой в ресторан и как Катеньке пришлось вместе с Бодуновым и мужем ловить бандитов. С тех пор будто Екатерина Ивановна от приглашений в рестораны решительно отказывается.

В театр ходили почти всегда все вместе. Это не были официальные культпоходы, просто врозь этим побратимам-сыщикам было неинтересно. Они начинали спорить уже в антрактах, они должны были обсуждать увиденное сразу после спектакля: «дан тип» или «не дан тип», «жизненно это» или «не жизненно», «есть тут для ума и сердца» или «одно только глупое развлечение». Очень любили, чтобы «было для ума и сердца». И ходить с ними в театр – с высокими, статными, чисто выбритыми, умеющими думать и жадно смотреть – было приятно. Иван Васильевич свои мнения по поводу спектаклей или кинокартин высказывать не слишком любил. Посмотрев то, что было ему по душе, он задумывался, в ответ на решительные слова своей бригады посмеивался, иногда говорил:

– Здорово все всё понимать стали! С грамотой еще не управился, а писателя судит. Ты попробуй сам напиши. Справишься?

Помню, как поразил всех «Егор Булычов». И вдруг оказалось, что Бодунов таких видел, знал, разговаривал с ними по долгу службы. Тогда, после спектакля, мы стояли над неподвижной Фонтанкой и долго слушали про Булычовых в жизни.

Как-то раз Бодунов грустно сказал:

– Все-таки мало еще показывают замечательных людей. Таких, чтобы с их личности брать пример. Ведь замечательных очень много, только они, как правило, незаметные. Сейчас Советская власть правильно делает, что товарищей писателей нацеливает на хорошее. Подумайте сами, ведь раньше только про всякие преступления газеты, например, писали. И чем преступление гаже, подлее, отвратительнее, тем ему и места больше. Для чего так делали?

Поражало меня и радовало то, как много и страстно разговаривали в седьмой бригаде о природе подвига, о наших героях, о Щорсе, Тухачевском, Буденном, Чапаеве, о силе человеческого духа, о великих путешественниках и первооткрывателях, о докторах, ставивших опыты на себе, о летчиках, рискующих жизнью…

Люди, для которых риск жизнью стал будничной профессией, люди, раненные и контуженные в мирное время, люди, каждая ночь которых и даже каждый час мог стать их последним часом, говорили о подвиге, как о чем-то совершенно непостижимом и недостижимом, словно были они счетоводами, или бухгалтерами, или фармацевтами, или садоводами. И горе было тому, кто хоть на одно мгновение изменял этой традиции. Про него тотчас же начинали говорить так:

– А это наш знаменитый Петя. Не слышали? Ну как же – Петя Котяшкин. О Пинкертоне слышали? О Шерлоке Холмсе слышали? А о Пете не слышали?

Читали в бригаде много, но бестолково. Из-за прочитанного ругались с криками, я же нес ответственность за все, даже за издания 1860 года. Отбиваться от атак бывало затруднительно.

– Почему считается зазорным писать интересно?

– Почему Порфирий у Достоевского умный, а современные следователи выводятся дураками?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: