— Поточнее, очаровательная паненка. Между кем и чем пропасть? И кто кого и зачем убивал? — проговорил Александр.
— Уточняю. Яма между поколениями. Между тем, кто убивал, и теми, кто занимался наукой, — сухо ответил светлый пиджак. — Вы вернулись с фронта и хотите быть господами. Не выйдет! Вы отстали во всем — в образовании, в знании нормальной жизни, в культуре…
— А кто вы такой?
— Я — аспирант технического вуза, с вашего разрешения. Мой отец — профессор, всю жизнь занимался…
— Чего-о? — протянул грозно Твердохлебов, молчаливо прислушиваясь, но плохо слыша, от этого большое угрюмое лицо его прицеленно напряглось, как у всех людей с поврежденным слухом или контуженых, и вдруг он ударил кулаком о кулак, как молотом в наковальню, и заревел по-медвежьи:
— Брысь отседа, стервы антиллегентские! Я т-те покажу, курица мокрохвостая, как мы убивали, а вы в тылу в сортирах от поноса сидели, понимаешь ты!.. На абажур заброшу вместе с хахалем и будешь висеть, пока пожарные не снимут!
Он затоптался на бревнообразных, обтянутых хромовыми сапогами ногах, лицо его пребывало в неистовстве.
— Миша, друг, охолонь, — обеспокоенно успокаивал Логачев и положил руку на его крутое плечо. — Давай лучше выпьем ради удовольствия и за нашу победу. Смерть немецким захватчикам. И коли что, опять будем убивать оккупантскую сволочь. Так-то оно, барышня красивая, хорошая… — прибавил он с деликатной обходительностью, в которой звучала скрытая едкость. — Так что извините, ежели мы немцев убивали…
— Боже, Боже, Боже!.. — вскрикивая, схватив за руку и потянув за собой светлый пиджак, маленькая брюнетка кинулась прочь от стола, и Александр увидел в ее перекошенных бровях страх и презрение.
«Да, конечно, — подумал Александр с колючим холодком в душе, — да, воевали мы и победители мы. А рядом с нами они, невоевавшие, не чувствуют свою близость к нам, хотя почти наши одногодки. Но я и не хочу фальшивого внимания этих девочек и мальчиков. Мы как будто из разных стран. Как будто мы разной крови. Мы — чужие».
И чувствуя это, все более убеждаясь в том, что после возвращения в Москву его уже перестало что либо особо поражать в новой жизни, он с сожалением на секунду подумал о желании примирения всех, кто, не зная один другого, зажегся злобой, но только сказал безразлично:
— Слабак оказался. Мышь.
— Кто? — спросил молоденький студент с нервным взглядом. — Вы кого имели в виду?
— Пиджак. — И заметив на пареньке затсрханный пиджачок, сидевший на нем как-то неуклюже, косо, Александр добавил: — Тебя не имел в виду. Говорю о светлых пиджаках тылового предназначения, сшитых в папиных ателье.
— А ваш Кирюшкин? Ему можно?
— На нем пиджак черного цвета, сшитый не в ателье. Он завоевал и фрак, мальчик.
Возле передней образовалась толпа из студентов, раздавались взбудораженные голоса, среди которых выделялись возмущенные вскрики маленькой брюнетки: «Это невыносимо! Нас оскорбляют! Над нами издеваются!»
И водоворотом крутились вблизи толпы танцующие, с мимолетным любопытством прислушиваясь к голосам.
В это время к столу подошел Кирюшкин, тихонько напевая: «На палубу вышел, а палубы нет», — он, казалось, не интересовался тем, что происходило у двери передней, он был в отличном расположении духа, чистейшая рубашка, расстегнутая на сильной шее, сверкала белизной, придавала ему беспечный праздничный вид. Кирюшкин, обнимая, оперся на плечи Логачева и Твердохлебова.
— Налейте, братцы, рюмку водки. Чокнемся за жизнь.
С усердием ему налили через край. А он из переполненной рюмки отлил в стакан Твердохлебову, сказал:
— Значит, еще любите, черти, — чокнулся со всеми, выпил и, не закусывая, спросил: — Кто тут и что нахрюкал, подняв панику в тылу? Визг, как в румынском бардаке.
— А, чепуха! — сказал Александр.
— Чистоплюй московский, хмырь тыловой, — пояснил Логачев с угрюмой деловитостью. — Девица — истеричка, ровно из трофейного фильма. Была провокация. Чистоплюю никаких оскорблений не нанесено. Даже о трех буквах сказано не было русским языком. Ни-ни, пальцем никого не тронули.
— Ладно, ребята, давайте покурим, — Кирюшкин щелчком раскрыл золотой портсигар, которым так интересовался некий Лесик, запомнившийся Александру паренечек в кепочке, с бледным младенческим пухлощеким и в то же время старческим лицом, приходивший со своими дружками к Кирюшкину в голубятню Логачева. — Разглагольствуете, как в академии. Без мата. Знаю, что ваши языки не положить на вешалку, — сказал он без упрека, предлагая каждому портсигар, набитый дорогими папиросами. — Но лучшая тактика — не наводить панику среди мелюзги. Должны помнить, что это хата культурная, мы, так сказать, в интеллигентном обществе, поэтому — держать себя чинно, благородно, как говорится. Боже, положи молчание устам моим… Даже если задирается какая-нибудь моль. Здесь мы гости. На улице разрешается бить морды как чайную посуду. Здесь — терпение. В норме, конечно.
— Так бы и врезал ему по фронту, чтобы заикал от радости, — сказал обещающе Твердохлебов, огромными пальцами пытаясь ухватить и никак не ухватывая папиросу в портсигаре. — Тыловая крыса в прическе. Туда же еще прет, антиллегентская витрина небитая.
Кирюшкин похлопал Твердохлебова по его просторной спине, счел нужным пошутить, чтобы снизить накал:
— Сократи свои речи, Миша. В старых романах писалось приблизительно так: он засучил рукава и много раз кряду залепил ему по морде. Рукава не засучивай, а пей водку и закусывай бутербродами. Не подставляться! — повелительно сказал он, закуривая. — Но… и не изображать простодушное народонаселение. Палец в рот никому не класть — до ушей сгрызут. Но и держать знамя вольных рыцарей духа, свободных как ветер! Где они, женщины с безоблачным взором? — сказал он уже иным тоном, обводя дерзко прищуренными глазами комнату.
Он нашел Людмилу в группе танцующих: весь грозно-сосредоточенный, с усердным щегольством, ее вел, подчеркивая па «танго», то мелкими, то крупными шагами, пожилой человек с толстыми, брезгливо взъерошенными бровями, с клетчатой бабочкой и в клетчатых брюках, кажется, художник, хозяин квартиры. Кирюшкин сказал:
— Вот еще один интендант. Возможно, заправский кавалер. Но — дряхлолетний. Того и гляди из штанов выпрыгнет. Смотрю на него с чувством глубокого сожаления и скорби. Но — прыток…
— Ты что-то шпаришь сегодня по-книжному, как Эльдар по Корану, — сказал Александр.
— Эльдар показывает пример, — отшутился Кирюшкин. — Читал всю ночь классику, чтобы поумнеть и понежнеть. А потом учти, дорогой Сашок, я ведь книжник. И бывший скубент, как говорили извозчики в прошлом веке. Кстати — с Эльдаром были на одном курсе. Как фронтовик был легко принят на первый курс ЭМГЭУ, но ушел через полгода на вольную жизнь. Тебе это понятно?
— Не могу ответить.
— Да это и не имеет значения. Я да, наверно, и ты стали за войну вольными птицами. Так, что ли? Хозяевами своей судьбы. Несмотря на приказы, подчинение и прочее. Согласен?
— Пожалуй.
— Так полетаем еще вольными птицами.
Кирюшкин говорил все это беспечно, держал под руку Александра, направляясь с ним к толпе, топтавшейся вокруг патефона, затем отпустил его, наставительно сказал:
— Действуй, Сашок, — и направился к Людмиле. А ее, послушную, заметно побледневшую от волнения, поворачивал и вращал со свирепым упоением художник в клетчатых брюках, клетчатая бабочка его болталась, как уши на жилистой шее.
— Извините за вторжение, Евгений… мм… Григорьевич, — утонченно-воспитанно произнес Кирюшкин, задерживая их танец знаком руки. — Мне необходимо конфиденциально поговорить с Людмилой. Надеюсь, Евгений Григорьевич, вы меня простите за столь несветское вмешательство.
«Он серьезно или это вежливая издевка, какое-то актерство? — подумал Александр. — Нет, этот парень не так прост. Вчера он показался мне отчаянным артиллеристом, уверенным в себе фронтовым старшим лейтенантом, которому после войны и море по колено, а сейчас — это чистый тыловой мальчик, чересчур модный в этом черном пиджаке и белых брюках. Как он ловко и красиво произнес „столь не светское вмешательство“!