— А все-таки? Вам лично приходилось?
— «А все-таки» — яснее ясного. Промахнуться — значит, дома получат похоронку. Если лично, то мой автомат был заряжен не патронами, а проклятиями самого черта. И у всех ребят во взводе. Личного ничего не было.
— Вот здорово! Почти шекспировская пьеса. Эт-то что же за театральные слова насчет проклятий черта?
— Пьеса? Война только подлецам, карьеристам и дуракам кажется театром. Даже где-то читал: «Театр военных действий». Глупее не придумаешь. А насчет черта — так говорили у нас во взводе. Помощник начальника штаба полка, которому мы подчинялись, любил повторять эту фразу. Офицер был стоящий. Мои ребята его уважали. Погиб в Пруссии. Кстати, был из Москвы. Жил где-то на Усачевке.
— И вы его фразу повторяете до сих пор?
— Да. Стоило ее запомнить.
Она, в растерянности обхватывая колено руками, с неумолимым безразличием посмотрела на острый носок своей черной туфельки.
— У нас во взводе… Мои ребята… Как будто вы очень гордитесь или очень уж ими хвастаетесь. Что-то не похожи вот эти идеальные ребята на рыцарей без страха и упрека. Чем они хороши, так это водку геройски глушат. — Она сказала не «пьют», а «глушат», и это нарочитое огрубление опять задело Александра.
— Вы немного пьяны, Нинель? — суховато спросил он.
— Конечно. Но… чуть-чуть-чуть меньше ваших друзей.
Она перевела насмешливый взгляд в сторону стола, где в людском круговороте, в гомоне возбужденного говора, в тесноте пиджаков выделялись гимнастерки Логачева, Твердохлебова и Билибина, окруживших едва видимого из-за их плеч маленького Эльдара — все четверо чокались, смеялись, голоса их увязали в общем шуме, и Александра, неизвестно почему, вдруг потянуло туда, к ним, постоять рядом, выпить с ними вина.
Кирюшкин, совершенно трезвый, танцевал с Людмилой в своем ослепительном пиджаке, не выводил ее из круга, не отпускал ее, и она, подчиняясь ему, почти касалась виском его плеча, а он своими дерзкими глазами нежно смотрел на ее золотистые волосы и говорил что-то ей.
Нинель сказала, указывая взмахом ресниц на Кирюшкина:
— Этот неотразимый демон в модной маске поймал в сети милого ангела Лю, а она, очаровательная дурочка, наверно, сошла с ума.
— Неясно, что значит «демон в модной маске»?
— О нем ходит дурная слава. Его почему-то боятся во всем Замоскворечье. Самолюбив и дерзок. Впрочем, такие парни мне нравятся, но отталкивают грубой силой. Мне кажется, вы в чем-то похожи.
— В чем я похож? Грубой силой?
— Как вам сказать? Ну, положим. Я знаю, что нравлюсь вам, но вы выставили иглы, как дикобраз.
Улыбка раздвинула ее губы. Александр нахмурился.
— Я готов бесконечно потакать женской слабости, но никогда не покорюсь женской силе, — сказал он, вспоминая последнюю встречу с Вероникой, и нехотя пошутил: — Сила, слабость — вшистко едно!
Порхающей походкой в распахнутой, как крылья, короткой курточке, должно быть, юный жрец искусства, подлетел к дивану молодой человек с радостным легковерным смехом, крича:
— Нинель, как рад, я только что с вечерних съемок, ворвался сюда и узнал, что ты здесь! Я не видел тебя два… как будто два тысячелетия! Ты отменно выглядишь! И платье тебе к лицу. Пойдем к столу, выпьем чего-нибудь! Я задыхаюсь от жажды! Я устал, как бобик на охоте! Снимали сцену собрания, сняли пять дублей, измучились! У тебя роскошные духи! Немецкие? Французские? Пойдем, Нинельчик! Что? Прости, ты занята? Как? Кто это? — Он выкатил белесые глаза, нескладно запутался, заплутался в словах, вращая маленькой верблюжьей головкой то в сторону Нинель, то в сторону Александра, уже вроде бы понимая, в чем дело, и в то же время сердясь на то, что она не одна и смотрит на него с беззвучным невниманием.
— Как вас? Кто вы? — залепетал молодой человек. — Вы откуда, собственно?
— Дуй отсюда, бобик, — сказал равнодушным тоном Александр. — Будь любезен, если не трудно, принеси Нинель стакан вина, да и мне заодно, буду очень благодарен.
— Ха-ха! Смех и рыдания! Сплошная вереница пошлостей! — вскричал молодой человек с театральными ужимками. — Нинель, удивляюсь твоему вкусу! С кем ты? Где ты отыскала этот нахмуренный экземпляр?
— Бобик, дуй за вином, — повторил однотонно Александр и не лишил себя удовольствия, чтобы не пообещать: — Иначе я тебе, бобик сивый, бобик милый, уши надеру за неуважение к старшим.
Молодой человек стремительно попятился на подгибающихся ногах, наталкиваясь спиной на покачивающиеся в танце пары, бормоча с гордой гневливостью:
— Я не лакей, не холуй!.. Вы жестоко ошиблись… Я актер!.. Вы не имеете права. Я пожалуюсь хозяину квартиры, и вас попросят уйти за хамское поведение. Вы… вы невежа! Кто вы такой?.. Я — Тушков! А кто вы?
Александр встал, сказал с подчеркнутым сочувствием:
— Ну как вы невоспитанны, товарищ актер… — но тут от стола, лениво косолапя, по-медвежьи придвинулся Твердохлебов, заприметив своими красными от хмеля глазками какой-то непорядок подле дивана, движением клещеподобной руки приостановил отступление и гневливую речь актера, проговорил сбавленным басом:
— А это откуда свалилась тыловая какашка? Это он с тобой никак некрасивые арии поет, Сашок? Попугать его, что ли, ради приличия?
И, сделав зверское лицо, выставив перед собой громадные скрюченные пальцы, будто для кровавого нападения, Твердохлебов хищно присел, издавая медвежий рев: «Смир-рно, тыловой таракан!», отчего молодой человек, в страхе выпучив глаза, пригнул шею и боком-боком рысцой кинулся к двери, взвизгнул:
— Моей ноги здесь больше не будет!
Возле дверей в переднюю он на миг показал съеженную спину, как бы ускользающую от острия ножа, нацеленного вонзиться между лопатками, и исчез, выпорхнул вон из комнаты.
— Бегун, — удовлетворенно отметил Твердохлебов и, потирая клешни умывающим жестом, повернул к столу.
Против ожидания Александра зоологическое рыканье не произвело на гостей большого впечатления; здесь, по всей видимости, привыкли к разного рода экстравагантным выходкам и неожиданностям в этой разношерстной молодой компании. Среди разогретого вином галдежа, ярых споров, звона стаканов, смеха, анекдотов, оглушаемых нескончаемым нытьем патефона под слитое шарканье ног по паркету, только некоторые вскользь оглянулись на Твердохлебова, принимая его взрыв за дурачество не очень остроумного толка. Александр же упал спиной на диван и захохотал, увидев эту оскорбленную, упорхнувшую в смертельном перепуге спину актера.
— Ну, старшина, ну боксер, контузил голосовыми связками бедного парня! Твердохлебов, знаете, в «катюшах» служил. Уверяю вас, Нинель, ваш друг заикаться начнет от испуга! А ведь Миша только пошутил.
— Ужасно грубо… я не знаю, как это назвать! Неужели вам не совестно то и дело применять свою силу! Вы чувствуете себя хозяевами жизни, да? Перестаньте веселиться, это пошло!
Он увидел ее ставшее неприязненным лицо и сказал с примирением:
— Перестаю. Вы сказали, Нинель, — мы хозяева жизни? А что? Вполне возможно и справедливо.
— Вы — хозяева? Это интересно! — Ее темные разъятые любопытством глаза вплотную придвинулись к его лицу, и он утонул в глубине блестящих зрачков.
— Интересного тут мало, но за войну у многих из нас клыки и когти выросли.
— Вы в этом уверены? Волчата превратились в волков?
— Может быть.
— И что же вы будете делать?
— Никто из нас не намерен давать себя в обиду.
Она отклонилась к спинке дивана.
— Господи, каким образом? Почему этот Миша пострижен, как арестант или уголовник?
— Что это значит?
— Ну, как арестантов и уголовников стригли в России. Во времена Достоевского.
Он слегка покривился.
— Нинель, вы допускаете обидные вещи.
— Я вообще глупая баба.
Он сделал попытку улыбнуться.
— Вы подобны ветви ивы, как сказал Эльдар.
— Перестаньте. Я знаю, что у меня хорошо и что плохо.
— Так вот. Он пострижен потому, что ранен в голову. И его лечат. Как лечат — не знаю. Парень он — честнейший!