— Хоть сейчас пойду.

— Ясно. Приготовь садки к вечеру. Твердохлебов? Да или нет?

— Правильно придумал, Аркаша. Твой приказ — закон. Командуй — сделаем.

— Ясно. Все инструменты в вещмешке с тобой, Билибин?

— Да.

— Ясно. На тебе, танкист, лежит гора. Машина, так сказать, для перевозки мебели. Крытая — желательно и необходимо. Если никак не удастся достать на автобазе, то на Дорогомиловском рынке связывайся с грузовыми междугородниками. Одно условие — кузов должен быть покрыт брезентом. Выбери машину, скажем, из Рязани или Калуги. Покупай какого-либо вахлака, который спекулянтов обслуживает. Не торгуйся, денег у нас на машину хватит. Чем больше заплатим, тем меньше будет спрашивать. Скажи так: однополчане, едем к больному товарищу на час-полтора, хотим навестить, умирает от ран. Соврать надо убедительнее. Бог простит, Роман. Как ты сказал: «Замышляйте замыслы, но они рушатся»? Вот мы и разрушаем замыслы дьявола.

— Наверняка договорюсь на автобазе, — сказал Билибин, нахмурив лоб в рубцах шрамов. — Как инвалиду не откажут. Есть у нас грузовая, под брезентом, наподобие «студебеккера». Продукты для магазина возит.

— Без машины в Верхушкове нам делать нечего, — утвердил безоговорочно Кирюшкин. — Что ты молчишь, Эльдар?

Эльдар грустно улыбнулся.

— Забота капала с его тела.

— Это чего такое? — вздыбил брови Логачев. — Опять умствование? Как понимать? Профессор из сортира! Все книжные слова и слова! Как из худого мешка валятся! — Он обескураженно ударил кулаками по коленям. — Тебя русским языком спрашивают: да или нет?

— Гриша, милый, наивысшая правда ни у нас, ни у Лесика. Но я буду молиться за нашу маленькую преступную правду.

— Балаболка! Студент малохольный! — закипел Логачев. — Какая еще преступная? Тебе только глупые умности языком болтать! Никогда тебя не поймешь! Мозги от тебя перекосятся!

Кирюшкин отсекающе повел рукой над столом, этим жестом сдерживая закипевшего Логачева, заговорил с умиротворяющей внушительностью:

— Хоть я и люблю тебя, Эльдар, за образованность, но все-таки ты головной резонер. Как и Роман, конечно. Но я, например, обоих вас ценю. Горячих у нас хватает. Мщение или не мщение, преступление или не преступление, высшая правда или маленькая правда — сейчас на это наплевать. На кой хрен нам любая правда, если нас, как баранов на бойне, хотят загнать в угол! Поэтому никаких сомнений. Мщение? Что ж, пусть мщение. Мстить — это сейчас наша правда. Теперь представим: все в Верхушкове сделано, как надо и как задумано. Но это полдела. Вторая половина дела требует уточнения: куда голубей?

— Ко мне домой, — нетерпеливо отозвался Логачев. — А куда же еще? Голубятни нет…

— Вот она и видна, горячая головка, — снисходительно сказал Кирюшкин. — Пойми, Гришуня, и запомни, как дважды два: голуби не должны сейчас быть в районе наших дворов. Понятно, почему, или нет? Объясняю. Чтоб не было ни малейшего намека на соломинку, за которую можно легавым ухватиться. Это тоже, думаю, ясно? Саша, — обратился он к Александру, испытующе прищурясь. — Дровяной сарайчик, я полагаю, имеется у тебя, как у всех в Замоскворечье?

— Сарай есть.

— Можно ли на некоторое время там поселить голубей? Как ты считаешь?

— Считаю, можно.

— Не будет ли это бросаться в глаза соседям?

— У каждого свой сарай.

Кирюшкин отбил пальцами заключительный галоп по столу, удовлетворенно сказал:

— Решено. Так что же, после трудов праведных, может, перекинемся в картишки. Прошлый раз я продулся, надеюсь отыграться. Эльдару всегда везет, он никогда не рискует.

— Продулся, Аркаша, зато в любви везет, — кругло пророкотал Твердохлебов. — У меня никакой любви нет, мне — лук редьки не слаще.

— Не изрекай бредовину, Миша. Умение играть — умение жить. Вся наша жизнь — двадцать одно: держать банк или спустить банк.

— Сегодня что-то охоты нет картишки бросать, — заявил Логачев, насупясь.

— Отложим, по желанию трудящихся, — поддержал его Эльдар. — Господи, дай мне остановиться… Тридцатый стих двадцать третьей главы.

— Согласия нет, резону не вышло. Допиваем — и по домам. Завтра день и ночь — козырные.

Глава одиннадцатая

Машину оставили в лесу, на обочине, продавленной старыми колеями проселка. Билибин разложил инструменты на брезенте, открыл капот, создавая на всякий случай обстановку неисправности в пути, остальные четверо вышли на опушку, ближе к дороге, ведущей от переезда правее железнодорожной станции к деревне Верхушково. И здесь, молча покуривая на поваленной березе, стали ждать, пока подернется пеплом, потухнет закат, еще янтарно-медовым светом широко разлитый на западе, над дальними лесами, пока стемнеет и после знойного дня июльский вечер перейдет в ночь. В полях однотонно кричал дергач. Там долго волнисто колыхался туман, слева он полз медленным белым удавом по железнодорожной платформе. Оттуда изредка раздавался мычащий гудок электрички, затем, убыстряя стук колес, мелькали вагоны с золотистыми огнями заката на стеклах. Справа в стороне Верхушкова туман расстилался бесшумным морем, а купы садов, крыши деревни проступали как таинственные плавающие острова.

Гудок электрички, постепенно затихающий ее шум, перестук колес за лесом, запах вечерней травы вдруг напомнили Александру нечто довоенное, прекрасное, что было в его жизни: уже темнеющую, розоватую волейбольную площадку на поляне меж сосен в Мамонтовке, упоенный хор лягушек, доносившийся с реки, звуки патефона на террасе соседней дачи, чьи-то веселые там молодые голоса, смех в сумерках и себя, загорелого, сильного, в белой футболке, провожающего кого-то из гостей к электричке…

Тогда еще были молоды отец и мать.

Все уже давно, шесть лет назад, навсегда ушло в счастливую пору его жизни, и Александр даже почувствовал озноб от того, что вот теперь, на опушке подмосковного леса, в ожидании темноты он сидит на поваленной березе и так ощутимо чувствует давнее, канувшее в невозвратно радостную незабвенную пору, что четыре года обманчиво и сладко манило его своим счастливым повторением, возможным после войны. Но повторения не было — прошлый мир юности стал совсем иным, жестким, отталкивающим, неузнаваемым, населенным другими людьми. Только остались, как прежде, безоблачный январский мороз со сверканием белизны, с сугробами под окнами, палительные июльские дни, простодушная летняя жара в уютных замоскворецких переулках, пресный запах прохлады в тени лип, царство сонной тишины на задних дворах. И это, лишь это — не счастье ли было после его возвращения?

— О чем думаешь, Саша?

И его круто вытолкнуло из теплого воздуха, который понес его на убаюкивающих волнах, — увидел рядом с собой Кирюшкина и мгновенно отозвался насильно взбодренным голосом:

— Так, ни о чем. Вот смотрю и думаю — медленно темнеет.

— Ничего, подождем. Закуривай, Саша, — предложил Кирюшкин и раскрыл на ладони портсигар, плотно набитый папиросами.

Александр вытянул из-под резинки папиросу, невольно спросил то, что хотел спросить вчера, когда Малышев умолял вернуть портсигар:

— Слушай, Аркадий, что это у тебя за странный портсигар? Похоже, какой-то талисман, от которого Лесик с ума сходит. Я уже несколько дней слышу: портсигар, портсигар, портсигар. Можешь объяснить, в чем дело?

Кирюшкин дал прикурить Александру, прикурил сам и, подбрасывая на ладони массивный портсигар, усмехнулся знакомой Александру злой усмешкой:

— Этой штуке цены нет. Он стоит, конечно, не сто косых, это для него копейки. Если хочешь знать, то этот портсигар кровью моего друга облит. Портсигар принадлежал Коле Шиянову, командиру взвода семидесяти шести. Привез он его из Берлина. Там в сорок пятом, в голодный год, какая-то говорящая по-русски фрау отдала его за десять банок датских консервов, которые Коля на продовольственных складах рейхсканцелярии взял. Я думаю, что эта фрау была каких-то аристократических кровей, а портсигар был фамильной ценностью. В общем, черт его знает, не могу утверждать. Так вот, Коля жил в тридцатом доме на Новокузнецкой, в одном дворе с Лесиком, и голубей водили вместе. Мы ближе познакомились с Шияновым на Конном базаре, он продавал, как помню сейчас, пару черно-чистых. Удивительный был парень. Вот его можно было назвать счастливым. Мы злыми вернулись, а у него злости не было. Остался жив и радовался всему, как мальчишка: дождю, трамваю, платью женщины, какому-нибудь паршивому пойманному чужаку. И смеялся хорошо Коля. Но доверчив был до наивности. Прошлой весной повезли они вместе с Лесиком николаевских и палевых в Харьков, а оттуда Коля не вернулся. Ни живым, ни мертвым. Пропал без вести. Лесик объяснял так: ушел куда-то вечером — и все. Милиция не нашла. И как в воду канул. А я уверен, что Лесик подставил его под перышко наемного мокряка. Но никаких доказательств. Кроме вот этого… Колиного портсигара. Увидел, как Летучая мышь пытается эту золотую штуку продать, и конфисковал, конечно, немедленно. А Лесику за гибель Коли суд присяжных мы еще устроим. Придет время.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: