— Дядя Степан, дядя Степан, убили они тебя, а? Руки разожми, ружье дай! Ах, падло, падло! Уби или! Дядьку мово угробили! Знаю, кто его! Знаю! Горло перерву! Кишки через нос выпущу! Дядю Степа-ана угробили!..
«Почти так же обезумело кричал и плакал Логачев на пожаре. Как это чудовищно похоже, — прошло стороной в сознании Александра. — Зачем я стрелял? Чьи это были стоны? Ранил я его или убил?»
И, придерживая правой рукой безжизненную левую руку, без боли, ощущая теплую влагу, слипающую пальцы на рукаве, он с ужасом к тому, что только что, не выдержав, стрелял в ответ на двойные выстрелы из кустов, рассчитанные убить его, и еще с неверием в то, что сам убил или мог убить человека здесь, в тылу, после войны, что было противоестественно, Александр стремительно выбежал за калитку и тут, на тропинке, на берегу сияющего лунным зеркалом пруда в упор столкнулся с Кирюшкиным. Тот с нетерпением, с отрывистой одышкой выговорил:
— Стрелял? Ранен? Рука? Эльдар тоже ранен! Кажется, шея! Пошли быстрей! Бегом! Ждал тебя! Всех послал вперед! К машине! Надо уходить, быстрей, немедля!
Они, не останавливаясь, круто повернули от пруда вверх, в проулок, бежали по тропинке, слыша какие-то неразборчивые голоса, всполошенно перекликающиеся справа и слева в соседних домах, загорелся и тут же погас свет в одном окне, будто там опомнились и испугались выстрелов в проулке, а когда после подъема в гору с разбега перемахнули кювет, выскочили из проулка на дорогу напротив разрушенной церковки и без передышки бросились по светлеющему в темноте проселку к пристанционному лесу, оба задыхались, и Кирюшкин крикнул:
— Как ты? Терпимо?
— Хватит! — озлобленно оборвал Александр. — Нормально!
В этом его ответе «хватит» и «нормально» была самолюбивая ложь, так как онемевшая в набухавшем рукаве безвольная рука, которую он придерживал слипшимися в крови пальцами, мешала ему свободно бежать, она ненормально сковывала верхнюю часть тела, точно обе руки были связаны. Он отставал от Кирющкина, обильный пот обливал лицо и грудь, жарким молотом бухала в голове мысль, что у него, видимо, тяжело ранена рука, а где-то там позади, в кустах, лежит убитый им дядька Лесика; и чувствовал, что он, Александр, попал в положение непоправимое, какое бывает во сне, что случилось чудовищное, настигшее, как обвал.
Кирюшкин не обгонял его, бежал рядом, наверно, этим показывая, что они вместе, и уже на опушке леса выкрикнул ободряюще:
— Сейчас в машине жгут сделаем, кровь остановим!
Машина работала мотором, выделяясь черным пятном посреди дороги под елями. В кузове все были в сборе, сидели на ящиках впотьмах, не видя друг друга, только затрудненно дышали, в это общее смешанное дыхание врывался шорох, треск крыльев дерущихся голубей в тесных садках, сонное воркование; пахло горьким пером, горячим мужским потом, тревогой, а когда Кирюшкин и с его помощью Александр последними взобрались в машину и лучик включенного карманного фонарика скакнул по влажным осунувшимся лицам, по садкам на полу, набитым голубями, по окровавленной руке Эльдара, прижимавшей пропитанный кровью носовой платок к шее, было уже очевидно, что дело серьезное. Никто не мог предположить решительность родственника Лесика, насмерть защищавшего свой сарай огнем двухстволки. И особо дохнуло на всех металлической встревоженностью от незнакомого голоса Кирюшкина, приказавшего насупленному Логачеву.
— Держи фонарь. Будешь светить туда, куда скажу. Твердохлебов! — позвал он громче, уравнивая дыхание. — Садись в кабину с Билибиным. Пусть гонит машину по проселку параллельно шоссе. Никакой паники. Ясно? Минут через десять я тебя сменю. Александр, садись сюда на ящик. Показывай руку. Гриша, свети в мою сторону, — распорядился без промедления Кирюшкин и сейчас же спросил Александра: — Пиджак, наверно, снять не сможешь?
— Вряд ли.
Тупое онемение в руке, чудилось, ослабело, но в глубине предплечья воткнутое с грубой силой заработало огненное сверло, оно вращалось в кости, с хрустом вкручивалось, как в больной зуб, кроша плоть кости, и Александра охватывало темное желание выдернуть это раскаленное зазубренное сверло, звучавшее в ушах орудием пытки. Он поморщился: бормашина обморочно шумела в голове от потерянной крови, неудачная попытка поднять плечо, шевельнуть рукой, чтобы вытащить ее из теплого набухшего рукава, отдалась ломающей болью, и он тогда подумал, что дело с рукой плохо: должно быть, задело кость или сильно разворотило мякоть ниже локтя, нужна была поликлиника, врач, укол от столбняка, перевязка, это знал по прошлым двум фронтовым ранениям, но врачу надо было отвечать на вопросы: где, когда, как, кто стрелял, и отсюда потянется ниточка, за которую можно ухватиться. «И все-таки почему? Почему я стрелял? Потому что в меня стреляли в упор с расчетом убить. Так? Он первым, я вторым. Он убит, я ранен. Нет, я стрелял еще по какой-то другой причине, которую не могу себе объяснить. Что-то другое мною командовало. Привычка? Инстинкт? Механическое нажатие на спусковой крючок? Что?..»
Самоуверенный голос Кирюшкина срезал молчание в машине, и Александр очнулся:
— Подвинься ко мне ближе. Правую руку опусти. Сейчас сделаем что нужно. Главное — не потерять много крови. И держаться на ногах.
Карманный фонарик светил неестественно ярко. Луч подрагивал. Машина неслась, встряхиваясь с железным лязгом, подпрыгивая на ухабах. Ветер обрушивался на брезент, крысиный писк врывался в щели кузова. Александр сцепливал зубы при каждой встряске, думал, охолонутый ознобом: «Скорей бы, скорей…»
Кирюшкин, голый до пояса, сидел напротив Александра, колени к коленям, левой рукой оттягивая влажный, густо почерневший рукав, правой как лезвием бритвы разрезал материю снизу, открылась окровавленная сорочка, на которой можно было различить темное отверстие сочившейся кровью раны. Кирюшкин оттянул прилипшую рубаху, разрезал ее и оборвал ниже локтя. Теперь очень ясно видны были две рваные сквозные раны, сделанные самодельной дробью, вернее — нарезанными кусками железа, и Кирюшкин сказал только:
— Вот сволочь. В голову попал бы — концы. Н-да! Так что, если ты его угробил — Божья кара. Так, что ли, Эльдар? — крикнул он с яростью, но Эльдар не ответил. — Именно так, — закончил Кирюшкин тоном, исключающим возражения. — Большая дерьма есть большая дерьма.
И своим брючным ремнем, тонким и жестким, стянул Александру руку выше локтя, накладывая жгут с такой силой, что Александр сдержал его:
— Полегче, полегче…
— Полегче будет потом, месячишка через полтора. Ранение в руку у меня было, так что моли Бога, что насквозь, — сказал Кирюшкин и, располосовав финкой свою нижнюю майку, ловко и плотно сделал перевязку, договорил: — Снимай-ка, Александр, свой ремень и — руку на перевязь. Дай-ка я тебе помогу. С одной рукой теперь будешь колупаться.
— Сниму сам, — ссохшимся голосом выговорил Александр. — Правая работает…
— Действуй правой.
Сказав это, Кирюшкин надел на голое тело рубаху, пиджак, взял фонарик у Логачева, выключил его, видимо, экономя батарейку, и тьма крытого брезентом кузова заслоилась перед глазами Александра коричневыми полосами, и в этом движении железисто запахло ветром, кровью и голубиным пером, вдруг вызвавшими тошнотные позывы в горле. Александр закашлялся, ему на вдох не хватило воздуха, он глотнул ртом, едва справился с удушьем, похожим на подступившую рвоту, с мимолетным удивлением подумал, как бы не веря этому ощущению озноба и тошноты, знакомому по прежним ранениям: «Кажется, меня серьезно», — и сделал движение правой рукой, чтобы расстегнуть и вытянуть из брючных петель ремень, но пальцы здоровой руки плохо подчинялись, и он почти беззвучно выругался, уже сознавая, что здесь, в тылу, в этой голубиной переделке ему не повезло, хотя все должно было пройти как забавлявшее его нетрудное ночное приключение.
«Что-то со мной случилось. Что-то изменило мне. Не изменил только пистолет, — толкалось в его голове. — Но, пожалуй, я не убил его, наверное, ранил. Он стрелял как безумный. А я почти наугад. По вспышкам. И не мог точно попасть. Хочу себя убедить в этом? Смешно. Я мог и попасть…»