– Вернее – моего сына.

– И оскорбляете, третируете ее…

– И о том, что я свел в могилу ее дочь, тоже было сказано? А об убийстве Тарутина разговора с тещей не было?

– Нервы у вас пошаливают, нервы. Психика. О чем я очень сожалею. И беспокоюсь за вас. Как известно, мы сами творим свою судьбу. Боюсь, вы кончите дурдомом.

– К какому месту пришпилить ваше сожаление? Понимаю, что, по вашему мнению, уголок в психичке был бы сейчас для меня более подходящим, чем занятие вакансии директора Института экологии.

– Вы нездоровы. Вы серьезно нездоровы.

– Я здоров. Договаривайте. Я тоже не договорил.

– Откровенно говоря, вы не только меня разочаровали. Ваша позиция и ваша мораль ученого не совпадает с позицией… компетентных товарищей. Вы хотите остановить колесо цивилизации. Смеху подобно это. И трагично.

– Плевать я хотел на мораль и позицию компетентных товарищей. Ложь и вранье! Полная чепуха и фарс! Кому можно верить из компетентных товарищей, если кем-то подсылаются убийцы к инакомыслящим! Кому верить – Козину? Татарчуку? Вам, Сергей Сергеевич? Искушение – убить неудобного человека. У меня уже нет сомнений: тот, кто способен на это, способен и на массовое убийство! Искушение… Как громко это звучит, верно, а?

– Прекратите истязать себя! С вами буйство! Припадок эпилепсии! Вызовите «скорую помощь» по ноль три! Мне жаль вас!

– Ошибаетесь. Я холоден, как лед. Буйство и бессилие было в Чилиме.

– Так. Так. Так-с. Следовательно, вы сомневаетесь в истине?

– Если даже сам Господь Бог и весь мир науки скажет, что истина в руках «компетентных товарищей», я останусь при своем мнении.

– Игорь Мстиславович, вы не в себе! Во имя чего так грубо иронизировать? Один безумный рыцарь против всех нечестивцев в виде ветряных мельниц? Как? Какими средствами? Но я далек от шуток и фантазий.

– Я тоже. Мне поможет одно. Мы живем во время, когда все против всех. Кроме того, пока я еще заместитель директора института. Не директор, но заместитель. Шишка, как видите.

– Боюсь, ненадолго. Ученый мир, ваши коллеги не доверят вам.

– Вероятно.

– Коли уж на то пошло, Тарутин тоже был своего рода Дон Кихотом, и именно поэтому любовью коллег не пользовался.

– А стоят ли они одного Тарутина – все они, вместе взятые?

– В вас говорит гордыня!

– Другое, другое! В нашей истории были репрессии и убийства по политическим мотивам. Что же началось сейчас? Запрограммированное убийство тех, кто сопротивляется всесильным? Или вообще гибели человека на погибающей земле? Вы не думали, кому нужен человек, если разрушен его дом? Только Судному дню. Значит, существует заговор против человека? Вот она, ненависть! И вот она, мстительность! Так, Сергей Сергеевич? Что это за силы? Какие-то тайные и не тайные миллиарды? Ведь страшная идея «проекта века» – поворота северных рек в Волгу – заброшена к нам из-за бугра. Так же как коровьи комплексы, которые не напоили нас молоком.

– Наверняка далее вы еще скажете о всемирном католическом заговоре, по Достоевскому? О жидо-масонстве, о мировом господстве? Может быть, вас смущает нерусская фамилия Никиты Борисовича?

– О Достоевском знаю. С жидо-масонством – незнаком. Что касается знаменитой фамилии, то не хотите ли вы мне пришпандорить некий провокационный ярлычок национального свойства?

– Татарчук вас не устраивает? Не нравится вам?

– В первую очередь меня не устраивает его скоморошество с украинским языком, который он использует для того, чтобы создать образ эдакого доброго дяди из лихих кубанских казаков! И совсем не устраивает, что вы боитесь его. И служите ему.

– В вас говорит злая и безрассудная месть, Игорь Мстиславович! Ваша нервная болезнь и месть! Боюсь, что ваше умонастроение не доведет вас до добра! Я надеялся работать с вами рука об руку. Соболезную и сожалею.

– Не знаю, что говорит в вас, Сергей Сергеевич, – лукавство, трусость или мечта о членкорстве при помощи голосов, умело организованных Козиным. Но то, что вы в жилетном кармане у обоих академиков, – аксиома. Сожалею и соболезную. Не хотел бы с вами быть знаком ни при какой погоде.

Он первый повесил трубку. Он не бросил, не швырнул ее, а медленно прижал трубкой рычаги аппарата, прекратив разговор, так далеко зашедший, что поворота назад уже не было. «В открытости и мщении ты погибнешь, – толкнулся в сознании предупреждающий голос. – В ненависти сгорают». Он по опыту знал, что чем обостреннее приближалась опасность, тем холоднее, как будто бы жестче и спокойнее становилось ему, ибо все до крайнего предела прояснялось вокруг смысла и цели, что он рационалистично считал возвращением к самому себе, якорем, державшим многогрешных людей на земле, когда еще можно было что-то исправить, начать сызнова или хотя бы попробовать начать.

Но он почувствовал себя худо после ухода и смерти жены, полугибельная рана в душе не заживала, наоборот, боль усиливалась, якорь, державший его в состоянии равновесия, оборвался, некая злорадная сила искушала, кричала по ночам об освобождении, о выходе из долгих его мучений, принесенных болезнью Юлии, и он просыпался в неразрешимой безнадежности, и подушка была мокрой от слез. Чтобы вырвать себя из этого изгрызающего одиночества, он попытался найти выход в подсказанной Тарутиным йоге, самовнушающей волю равновесия, без которого он погибал как в штормовом ночном море, не отражающем ни неба, ни звезд. В свое время Тарутин, изъездив и исходив Бурятию, мог подсказать восточный путь к спасению, утверждая, что лишь абсолютно успокоенное положение духа отражает достоверную жизнь и истинную природу человека.

Тогда он попробовал перебороть себя и воспринимать жизнь как желание жизни, а желание жизни как силу движения к цели и смыслу. В этой предназначенности истина была золотой серединой и вместе объективной сущностью вовне, поэтому пришла на помощь ирония, близкая к снисходительности, помогающая преодолевать затруднения несложностью согласия и компромисса. Тарутин, прежде не одобряя его женитьбу на дочери академика, дал восточный совет, нужный в последние годы другу, но сам он презирал входившую в среду интеллигенции модную отстраненность духа, и знание йоги не использовалось им для личного употребления.

«Нет, он был сильнее меня, он не шел на компромиссы, но мы оба оказались бессильны. Умиротворенности у меня не получилось, – соображал Дроздов, сидя на письменном столе у телефона, упираясь подбородком в кулаки. – Сильного Тарутина предал несильный Улыбышев. Да неужели эта страшная закономерность управляет и сильными, и слабыми? Значит, и Юлия предала меня, уйдя из дома с Митей. Ее уход был скорее отчаянием, но от этого мне не было легче. Моя „дорогая железная теща“, вопреки воле мужа, предала нас всех Чернышеву. А тот, верный своему ничтожеству, изменил Григорьеву в день его похорон. Сколько предательства – сознательного и нечаянного! Сейчас… вот этим звонком предал меня Битвин… А до этого Чернышева. И он, и Козин, и Татарчук предавали Чернышева в той сауне… Что же это – грязный отвратительный замкнутый круг больных и слабых? Или сумасшествие сильных, но больных. Притча о библейской собаке, пожирающей собственную блевотину? Кто виноват? – думал Дроздов, и подкатывал комок к горлу, и болело в висках, а чей-то голос, рассекая тьму, говорил с насмешливой вескостью: – „Учти, дорогой, никому из людей правду о себе знать не дано. Поэтому лгут, предают и убивают. Только в начале жизни верят в сказочку: буду справедливым, честным, добрым, возлюблю ближнего своего, как самого себя. Потом от сказочки остается испорченный огрызок: возлюблю самого себя. Не ближнего, а самого себя. Таковы люди? Евангельские пеы, пожирающие свою блевотину? Предательство – это тоже искушение“.

«Нет, это так и не так! Это ненависть ко всему человечеству, и это гибель, это оправдание конца мира, это искушение, оправдание самоубийства человечества, Судного дня», – убеждал его другой голос, пронизанный звонким и страстным несогласием, и голова Дроздова разламывалась от боли. «Это тоже – ложь! Обман! Предательство! Но в этом общем предательстве Юлия неповинна. И Тарутин неповинен. Нет, я ненавижу действие сатанинской силы, приход к этому жестокому властолюбию над людьми и землей! Может, отчаяние обманывает меня? Но где выход? Есть ли он? Или – гибель? Бессилие? Рабство? Унижение на сотни лет? День Страшного суда? Кому нужен будущий суд над мертвецами! Должен быть суд над живой подлостью! И пусть в тартарары летит евангельская умиленность непротивлением, и к чертям все эти храмы, где мечтают молиться за здоровье своих врагов! Я готов быть один? Против всех? Безумие! Заговор одного против всех? А как Валерия? Как она? Неужели и здесь возможно предательство? Неужели после Чилима я перестал верить и ей, и потерял последнюю надежду? Валерия и Митя…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: