— В палатке. Лежите, лежите, пожалуйста. Все хорошо.

Тогда он послушно опустил голову, потом, как бы мучительно пытаясь вспомнить что-то, проговорил наконец нетвердо и хрипло:

— Аня, вы ходили куда-то ночью… в дождь… когда это было? — И с каким-то виноватым выражением потер грудь. — Скрутило меня. Что же это такое? И, знаете, в голове ни одной мысли. Какое-то блаженное успокоение…

А она, сдерживая радость, присела рядом на топчан, не отрываясь от его исхудавшего виноватого лица, неожиданно сказала почти шепотом, как ребенку:

— А теперь мы будем лежать и слушаться врача…

Повернув к ней голову, он как-то по-детски, неуверенно и робко, растягивал в улыбке почерневшие губы и все, задумчиво морщась, тер под тулупом одной рукой грудь.

Он неузнаваемо за эти дни изменился: обросшие щеки ввалились, на скулах выступил кирпично-желтый румянец; говорить ему еще было трудно, голос звучал ослабленно-глуховато, надтреснуто, его открытая шея казалась беспомощной — глядеть на этого человека, недавно сильного, было до боли странно ей.

— Хотите есть? — спросила она, наклонясь к нему. — Вы только не говорите. Вы только головой кивайте.

Он еле заметно усмехнулся и смежил веки.

— Нет.

— У вас болят суставы?

Он отрицательно покачал головой и опять, точно вспоминая, с немым поиском оглядел палатку, затем спросил:

— Свиридов где?

— Уехал. В партию.

— Зачем?

— Так нужно было, наверно, — спокойно ответила Аня. — Сказал, что вернется… Или как там… нажмет на все педали, чтобы за нами прислали.

Он проговорил:

— Что он еще сказал?

— Ничего. — Она выпрямилась. — Сказал, что у вас энцефалит. Поставил диагноз. И уехал. Обещал прислать катер.

— Ничего не понимаю. Энцефалит? Можно мне курить, доктор? Обещал прислать катер?

Он потянулся за трубкой, которая вместе с планшетом лежала в изголовье топчана возле его часов, взял ее, стал набивать дрожащими от слабости пальцами, и ей показалось, что даже пальцы у него исхудали. Она легонько высвободила трубку из его рук, мягко сказала:

— Это… потом. Хорошо?

— Вы понимаете, в чем дело? — спросил Кедрин. — Мы приблизительно на трети дороги от партии. Катер в ремонте. Не понимаю, как может вернуться Свиридов? На веслах? Это пять дней…

— Пока об этом говорить не будем, — сказала Аня. — Мы обождем. Вам нужно окрепнуть.

— Вы думаете, у меня… серьезная болезнь? — Он прищурился. — Вы мне сразу скажите — долго с ней возиться? Почему вы сказали об энцефалите?

— Нет, — твердо ответила она. — Мне кажется, теперь вы поправитесь скоро. У вас была тяжелейшая простуда, к энцефалиту это не имеет никакого отношения.

— Не хотелось бы иметь с ним дело…

Кедрин посмотрел на какие-то лекарства и ампулы, разложенные на газете, на новенький шприц в металлической коробочке, потом посмотрел на ее осунувшееся, словно омытое бледностью, лицо, на темные круги под засветившимися глазами и, встретясь с ней взглядом, вполголоса проговорил:

— Мне кажется… Вы устали со мной? Да?

7

На исходе следующего дня Кедрин попробовал встать, но его покачивало из стороны в сторону и при малейшем движении, даже от поворота головы, сразу же бросало в горячий пот, позывало на тошноту. Сильное его тело, высушенное жаром, не слушалось, не подчинялось ему, колени подгибались, и лишь с помощью Ани он доковылял до окна, сел, хрипло переводя дыхание; она, придерживая его, сказала:

— Вам все-таки полежать надо. Окрепнуть.

Он шепотом ответил:

— Клин клином… как говорят… Будем учиться ходить.

Трудно дыша, он с любопытством выздоравливающего поглядывал на забрызганное слюдяное окошко, вделанное в брезент палатки, и прижмуривался, как от ослепительного света; его глаза после болезни казались неузнаваемо теплыми и глубокими, беспричинная улыбка то и дело возникала в них вместе с мальчишеским удивлением.

А по оконцу косо ползли капли, снаружи на мокрых ветвях дрожали, мотались глянцевито-влажные листья под дождем, и все время шуршало над головой, стучало по брезенту палатки. Листья, сорванные ветром, летели мимо оконца, один желтый, большой, на секунду прилип, прижался к слюде и медленно соскользнул тенью.

— Видели? — изумленно сказал Кедрин. — Заглянул в окно. Любопытный! Видели или нет?

И, выбив трубку о железную печь, тихонько засмеялся. Аня украдкой наблюдала за ним, и по всему тому, что он делал, говорил, даже по тону его голоса она понимала, что он выздоравливал.

— Кедрин… вы трубку не курите. Хотите, я вам сверну козью ножку? Я умею. Это вот так делается. — Она достала из кисета Кедрина старую, сложенную в книжечку газету, оторвала уголок и, чуть наклонив голову, начала старательно вокруг пальца сворачивать козью ножку; свернула, подула в середину, сказала: — Теперь сюда надо насыпать табак. Правда ведь? Дайте табак. А теперь курите. Я вам сейчас спичку зажгу.

Зажгла спичку неумело, держа ее за кончик, но, когда он наклонился к огню, спичка потухла, и она с возмущением проговорила:

— Я бы директору спичечной фабрики такой нагоняй дала, ужасные спички!

— Потому что к спичкам не приложена инструкция, как их зажигать, — шутливо сказал Кедрин. — А кто вас научил: свертывать козью ножку?

— Мой дед.

— Завидую вашему деду.

Оба рассмеялись, и» внезапно почудилось Ане, что его слова и этот смех разрушили что-то стоявшее между ними, и с чувством невнятного испуга она поднялась, следя за струйками, беспрерывно ползущими но оконцу тонкими извивами.

Кедрин застегнул пуговицу на вороте, глухо сказал:

— Вы похудели, Аня. Вы устали со мной?

Аня поглядела на него непонимающим взглядом и молча тряхнула головой, короткие светлые волосы ее упали на щеку.

— Нет, нет, — ответила она и, закрыв глаза, улыбнулась, повторила: — Нет.

— Аннушка, — вдруг задохнувшись от нежности, шепотом сказал он. — Аннушка!..

Он встал и с неуверенностью придвинулся к ней, теплые, ищущие, казалось, ее зрачки глаза его смотрели на Аню, и она видела в них свое отражение, и видела его брови так близко от себя, что можно было протянуть руку и погладить их пальцем. Она, не двигаясь, стояла возле Кедрина, заложив руки за спину, и, обмирая от этой близости, дрожаще и доверчиво улыбаясь, глядела на него и почему-то слышала, как в тугой тишине трещал в печке огонь, горячими отблесками касаясь ее щеки, шеи, и чувствовала, как он с осторожной нежностью взял ее руку, неловко стал гладить ее вальцы, и у него было такое лицо, будто между ним и Аней появилось что-то хрупкое, что он боялся разбить нерассчитанным движением.

— Аннушка… — повторил он.

Из раскрытой дверцы гудящей печи резко выщелкнулся красный уголек, упал на ветви между Аней и Кедриным.

— Ведь так мы пожар наделаем, — полувопросительно проговорила Аня. — Вот тогда будет ужасно…

Она высвободила руку и двумя ветками, как щипцами, подхватила уголек, бросила его в печь, опустилась на топчан и тут же зябко передернула плечами, готовая засмеяться, сказать, что вот стала мерзлячкой, но ничего не сказала, только накинула на себя куртку. Багровые блики огня из печи мерцали, прыгали по ветвям на полу, по ее ногам — и она несколько раз провела ладонями по коленям, не глядя на Кедрина, который после молчания заговорил глуховатым, незнакомым ей голосом, однако с нарочитым оттенком предлагаемой игры:

— А вот… представьте, по всей тайге прорежутся шоссейные дороги, вообразите современные города, кинотеатры, бассейны… А вы, например, представьте это на секунду: выйдете из своего дома, с ванной, паровым отоплением, сядете в машину и через двадцать минут по прямому шоссе прибудете в Таежск на совещание врачей. — Он выждал немного и после этого с опасливой шутливостью спросил: — Вы хотели бы так жить… Аня?

— Не знаю, — неопределенно ответила она, покачав головой. — Я очень люблю Москву.

Тогда он рассмеялся, и было в этом смехе неестественное веселье, некая даже насмешка над самим собой, начавшим говорить не о том и уведшим разговор в сторону.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: