Он откинулся спиной на стенку сарая, задрал бороду, издал странный звук, близкий к медвежьему рыку. Я вздрогнул, подумал, а вдруг он эпилептик, сейчас грохнется, задергается, изойдет пеной, а я и сделать ничего не сумею, разве справишься с таким шкафом… Но что-то еще, другое тревогой заползало в душу…
– ЕГО число, оно сошлось, вопреки нам… День в день сошлось. Ты ведь и числа его не знаешь? Не знаешь! Сто сорок четыре! Всего-то сто сорок четыре! Ради них ОН должен был прийти, потому что это число – последнее неделимое ядро ЕГО истины. Оно непобедимо никаким намерением. Мы бессильны против него.
Вскочил вдруг, ко мне кинулся, упал на колени. Ко мне, отшатнувшемуся, лицом к лицу.
– ОН, так называемый Отец ваш любящий – и только ради ста сорока четырех! А остальные! Что им уготовано, миллионам! Знаешь? «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее. Пожелают умереть, но смерть убежит от них. Не убивать, но мучить будут пять месяцев, и мучение подобно будет мучению от скорпиона, когда ужалит человека. Молнии, громы и голоса сотворят такое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле». Это не я, это не мы, это ОН грозил и обещал, а вы не верили. Вот ты, ты… – палец его уперся мне в лоб, – ты хотел бы такой участи для близких своих и для неблизких и для чужих? Говори!
– А может, заслужили! – зло и упрямо ответил я, не отводя глаз.
– Что?! – взвыл он. – Вот она там, за Озером, страна твоя, одуревшая от свободы, ничего доброго еще не познавшая, кроме свободы ненависти, там сейчас толпы ходят на толпы и в толпах убивают и мордуют, а другие, корыстью изъеденные, тащат и грабят, В чем они виноваты, когда такие, какие есть? Ты не хочешь дать им время перебеситься? Пусть корчатся от яда скорпионова? И никакого шанса? Это ОН так решал и хотел! А ты был избран, чтоб помешать ему и разрушить число, и ты сделал это!
– Да что я сделал, черт тебя побери, космач проклятый!
Отпрянул. Поднялся с колен. Пыль отряхнул. Вернулся к чурке, сел.
– Значит, еще не понял? Ты можешь быть горд. Очень горд. Все те, в столицах мировых, важные и озабоченные, они думают и полагают, что вершат… А история свершилась здесь, на диком берегу жалкого озера. Все они, громогласные и могущественные – только пыль у твоих ног. Так не понял, значит? А все просто. Те, к кому ты спешил по камням и воде, они были в ЕГО числе. И ты разрушил число. ОН больше никогда не придет, и человечество ЕМУ более неподсудно! Свобода! Ты теперь – самый великий революционер в истории!
Сарай огласился мерзким хохотом.
– Понимаешь, Великомудрый перемудрил! Минимальное число людей, живущих по ЕГО законам, – ОН сам изобрел это число, как знак и время ЕГО пришествия. В Сыне ОН приравнял себя к этому числу, и сам стал числом, как когда-то Иисусом из Назарета. И стал уязвим. Ты вроде и сделал-то всего – бабенку одну совратил по простоте душевной, но распалось ЧИСЛО, и больше нет Сына, нет посредника, теперь ОН сам по себе, а люди сами по себе, то есть воистину свободны! И все – благодаря тебе. Возгордись же!
И снова хохот торжествующий.
Одной половиной сознания я не верил и не воспринимал, и вообще будто только присутствовал третьим при беседе двух посторонних. Но другая половина моего сознания сотрясалась ужасом в каждом атоме своем…
– Так, – с дрожью в голосе резюмировал я, – меня послали совершить пакость и пакостью спасти человечество от ЕГО справедливости. Я правильно изложил?
Отец Викторий гадко ухмыльнулся, подмигнул.
– Вот и неправильно. Тебя не посылали. Сам пошел. С добрым намерением. Только так можно бьио справиться с числом. Я бы не смог тебя заменить. Диалектика!
– Диалектика… – повторил я машинально. – И верно, все просто. Не нужно убивать Авеля, предавать пророка, продавать душу, достаточно быть самим собой на уровне инстинкта, и, глядишь, спасешь человечество… от Бога. Кстати, о числе. Читывал кое-что. У тебя тоже есть число?
– У нас тоже есть число! – ответил он глухо, но торжественно. – Оно совершенно и неповредимо. Пред НИМ оно не рушится, а лишь отступает, подпираемое человеком. Оно прекрасно, наше число, и гармонично, оно постижимо и непостижимо одновременно, и всяк пожелавший найдет себя в нем без насилия над своей природой. Не то что у НЕГО!
Вдруг боль в сердце, острая, как штыком насквозь. Схватился руками за грудь, опрокинулся, скорчился.
– Что с тобой? – холодно спросил отец Викторий. А я знал? Я вообще не знал раньше, где у меня сердце.
Мама когда-то сказала… Мама! Ма…ма! С трудом приподнялся, сел. Собрался с духом.
– А мама? Что это было? Тоже ты?
– Ах, оставь! – И он выдал жест, исполненный такого небрежения, что в глазах у меня потемнело от ярости. Он не заметил, не догадался о моем состоянии и продолжал: – Твоя мать – это всего лишь какая-то женщина, тебя родившая. Твоя любовь к ней эгоистична и неглубока. Ты любишь ее не как личность, а как сосуд, именно тебя взрастивший, в сущности колыбель свою наделяешь чувствами, достойными лучшего приложения. ОН разберется по ЕГО справедливости. Предоставь…
– Заткнись! Ты!
Он вздрогнул, насторожился, вперился в меня испытующим взглядом. Боль от сердца переползла в голову, я сжал ладонями виски, боль поддалась и перетекла в пальцы, пальцы сжались, застыли, затвердели в судороге кулаков. Я отдышался и как мог вкрадчивей спросил:
– Ладно. Сменим тему. А ты сам… Ты кто? Дух или как там, не знаю, какие у вас ипостаси?
Не так уж и светло было в сарае, но даже на расстоянии пяти шагов я увидел, как он побледнел. Мгновенно. Лицо вытянулось. Губы сжались. И он проявил очевидное усилие, отвечая мне:
– Я есть плоть и кровь. Ты это хотел узнать? Я таков же, как ты и та, что случайно родила тебя…
– А если я сейчас встану, подойду и дам тебе по морде, с мордой будет как обычно? Как у всех, кто получает по морде?
– Если есть намерение, свершай.
Но он трусил, я же видел, он трусил, такой громила и бледный, глаза-пятаки, пальцы на коленях когтями… Но и красив! Как же он, сволочь, красив! Стоп! Да он же нейтрализует меня своим видом… Ну, нет! Я вскочил пружиной… Упал мешком. Ноги не держали, подкосились, не успев выпрямиться. У него же лишь усы дрогнули едва, и мне привиделась уже знакомая снисходительная усмешка.
– Ясно, – простонал я в отчаянии, – Викторий – значит победитель. А я дерьмо, червяк, насадка использованная! Так?
– Как подумаешь, так может и быть.
Но что-то не было в его голосе торжества. Наоборот, скорее, подрагивал басишко, и сидел все так же напрягшимся истуканом. Достану! Я перевернулся через спину, рукой попытался вытащить полено из полуразрушенной поленницы. Не справился. Судорожно шарился вокруг и наткнулся на что-то… Этим что-то была Ксения. Я сжимал ее деревянное горло, замахнулся было, но отчетливо услышал ее стон и разжал руку. Уже почти сдался, когда под рукой снова оказалось нечто, исключительно для руки удобное. Ужасом взорвалось лицо отца Виктория. Это я увидел долей секунды раньше, чем то, что летело в него от моей руки – один из топориков Антона, которыми он высказьшал мертвому дереву свою любовь к жене…
Вскрикнули мы одновременно, но даже удвоенный крик не смог изменить траекторию. Мой голос потонул в реве раненого гиганта. Отец Викторий опрокинулся с чурки на спину, барахтался у стены сарая, потом поднялся на колени, руками перехватив живот.
– Топо…о..ор! – хрипел он. – О…о! Я же просил тебя не выбрасывать пистолет! Я же просил!
Громоподобный стон его был невыносимее плача ребенка. Скуля, на коленях я подполз к нему. Он выл, задрав голову, закатив глаза.
– Я знал! Ты… Поймешь ли, как это страшно – все знать!
Он закачался, привалился спиной к стене сарая. Сквозь пальцы рук, прижатых к животу, сочилась… Я не мог смотреть! Я не хотел видеть! Но он приказал.
– Смотри! Понимай! ОН, тот, вас любящий! ОН думает, что только ОН может! Смотри! ОН знал, что воскреснет. Что ЕМУ! А мы не воскресаем! Мы все по правде! Это мы за человека! За свободу его! О! Муки! Вокруг НЕГО был народ… А потом легенды… А я! Тебе никто и не поверит. О…о!