Радист молниеносно вынырнул из своей рубки.

– Слышимость наладилась, командир! – довольно доложил он. – Будет приказ?

– Запроси Мурманск: для чего жгут костры?

– Есть.

Впереди по-прежнему чернота – такая, что в окне видно лишь собственное отражение. Смотришь самому себе в глаза.

– Может, дать прожектор? – повернулся к Гудованцеву Почекин.

– Давай, – решительно сказал Гудованцев.

Почекии потянул висевшую над головой ручку. Мгновенно непроглядная чернота снаружи обернулась такой же непроглядной белизной. Отблеск ее ударил в глаза, осветил лица, рубку. А впереди перемешивающиеся, слепящие белые потоки… Теперь они заслоняли, отгораживали все, что было за ними.

Гул моторов то нарастал, и тогда казалось, что они придвинулись вплотную к гондоле, то неожиданно замирал, заставляя Коняшина с тревогой вслушиваться, посматривать на сигнальную лампочку корабельного телеграфа – не подает ли сигнал кто-либо из вахтенных бортмехаников.

С подъемом на высоту началось обледенение всех металлических частей корабля. Дюралюминиевые переплеты окон быстро утолщались, тоненький трос-визир на глазах превращался в канат и поблескивал ледяной коркой. Обледеневали, конечно, и моторы, и даже дающие тысячу шестьсот оборотов винты. Срывающиеся с них кусочки льда с силой ударяют в оболочку, предусмотрительно усиленную здесь дополнительными слоями перкаля. К счастью, самое большое на корабле, по объему – его стометровая оболочка – не обледеневает, потому что она все время как бы дышит, то чуть сжимаясь, то расширяясь, и ледяная корка на ней непрерывно ломается и отлетает. Порою эти кусочки льда ударяют по гондоле, и тогда кажется, что снаружи кто-то кидает камешки. Паньков время от времени помогает «дыханию» оболочки – открывает клапаны, выпускает из баллонета немного воздуха, а затем открывает заслон на носу корабля, и встречный ветер снова наполняет баллонет.

Неожиданную беду обледенение принесло Арию Воробьеву. Отказали оба его радиополукомпаса: и тот, что у штурвала направления, и тот, что в радиорубке. Погасли, явно обесточили. Воробьев проверил ручку включения. Контачит. Осмотрел проводку – обрыва тоже нет. Может, что с динамо-машиной? Она снаружи, за иллюминатором. Там черно, ничего не видно. Не раздумывая, Воробьев открутил зажимы, и иллюминатор распахнулся. В лицо хлестко ударил морозный ветер со снегом. Воробьев высунул руку, дотянулся до укрепленной на кронштейне динамо-машины с ветрячком. Они были покрыты толстым слоем льда. Все стало понятно. Никакому ветру не провернуть такие обледенелые крылышки.

Весь изогнувшись – иллюминатор небольшой, с головой в него не высунешься, – Воробьев на ощупь, торопливо обкалывал отверткой намертво приросший лед.

Ветер жег руку, пальцы немели, вот-вот выпустят отвертку…

За спиной Чернов нетерпеливо просил:

– Давай я.

Пока Воробьев, отогревая, тер руку о меховую куртку, дышал на нее, Вася так же упорно обкалывал лед пассатижами. Ветряк надо освободить во что бы то ни стало. Вот-вот Кандалакша, от нее на Мурманск пойдут опять по радиомаяку, и приборы должны работать.

Ветер попутный, корабль идет со скоростью сто десять километров в час. До Мурманска лета два часа с небольшим. Скорее бы туда, там сейчас ясно!

Вспомнив, как мало остается у него времени, Гудованцев подсел к Ритсланду за штурманский столик, я они занялись уточнением дальнейшего курса – от Мурманска до льдины папанинцев. К старту с Кильдин-озера у штурманов должна уже быть детально разработанная навигационная карта дальнейшего пути.

Скоро девятнадцать. И Николай Коняшин поднялся по трапу в киль, направляясь в последний перед Мурманском обход. В киле мороз, ветер гуляет, зато свежо. Все свободные от вахты отдыхали в гамаках, зарывшись с головой в спальные мешки. Только Кондрашев почему-то еще не улегся, сидел в гамаке, свесив ноги, покачивался.

– Чего не спишь? Скоро ведь на вахту, – сказал ему Коняшин.

– Так… – неопределенно ответил тот.

И вдруг светлые глаза его сощурились в улыбке.

– Знаешь, какое дело, – немного смущенно сказал он, – у Ксении сегодня день рождения.

– Да что ты?! – обрадовался Коняшин. – Ну поздравляю. Так с тебя причитается.

– Понятно, – с готовностью согласился Кондрашев. – Вернемся – обязательно отметим.

– Поспи все ж таки, – сказал Коняшин, отходя, – часок-полтора у тебя еще есть.

Он пошел дальше, останавливаясь у бензомеров.

Кондрашев стал неторопливо укладываться. Когда уже лежал в гамаке, невольно заскользил взглядом по чуть вздрагивающей перкалевой стенке, по четким дорожкам тянущихся по ней швов, которые, он знал, были прострочены, проклеены, тщательно проверены заботливыми Ксениными руками.

Разве это просто – сделать так, чтобы газ во всем огромном мешке не мог найти даже игольной дырочки, чтобы вытечь? Недаром все ребята говорят: «Если ты, Ксеня, строчила, летим спокойно!»

Коняшин, ослепленный снежной заварухой, ветром, который стегал по лицу и рвал одежду, уже шел по мостику к бортовой моторной гондоле. Когда отодвинул дверцу и шагнул в нее, сидевший там Алеша Бурмакин широко открыл глаза:

– Что там твори-и-тся! А здесь и не видно.

От мотора приятной волной шло тепло. Коняшин смахнул ладонью снег, вроде как умылся.

– Как ты тут? – спросил громко, чтобы Бурмакин услышал.

– Песни пою, разве в киле не слышно? – перекрикивая грохот мотора, кинул Бурмакин.

«Шутит, значит, все хорошо», – довольно подумал Коняшин. Глянул на приборную доску, проверил количество оборотов, подачу горючего и масла, особенно внимательно послушал голос мотора. Сейчас он четкий, отлаженный. А в порту перед стартом этот мотор им с Алешей дал жару. Не хотел заводиться, вскидывал свой рев до высокой ноты и замирал… Алешка, должно быть, до сих пор переживает, хоть и не показывает.

Коняшин глянул на Бурмакина, еще раз посмотрел на приборную доску и попрощался:

– Счастливо. До Мурманска.

В кормовой, у Новикова, Коняшин пробыл еще меньше. Убедился, что все там в норме, перекинулся с Костей парой незначительных фраз. Только бортмеханики знают цену этим простым, мимоходом брошенным словам, как сразу дают они разрядку состоянию человека, часами находящегося в тесном громыхающем ящике.

– Порядок, – уверенно кивнул Новиков на прощание и снова уселся в кресле.

Таких, как Митя Матюнин, в моторной гондоле могло бы поместиться сразу двое. Тонкий, весь подобранный и деловитый, он был как-то очень на месте в сжатом возле мотора пространстве.

Дверца гондолы еще не отодвинулась до конца, а Матюнин уже вскочил.

«Ну что там?» – молчаливо, одним лишь взглядом спрашивал он «старшего».

«Как у тебя?» – так же молчаливо спрашивал Коняшин.

Он проверил показания приборов, прислушиваясь к мотору – нет ли хоть намека на сбой ритма. Запорошенные снегом коняшинские брови делали его лицо начальственным и строгим. Матюнин искоса посматривал на него: ищи, мол, не ищи – у меня порядок!

Мотор действительно работал отлично. Снежинки на лице Коняшина, потемнев, растопились, и оно опять стало молодым и свойским.

– Скоро Мурманск? – наконец не удержался Матюнин.

– До Мурманска два часа осталось, – ответил Коняшин. – Горячей ушицей или флотским борщом подзаправишься. Ободзинскому уже спецзаказ передали. А там… Командиры дальнейший маршрут разрабатывают.

Матюнину ужасно хотелось задержать «старшего» подольше, поговорить. Но вот как раз этого он и не умел делать – завести разговор, найти нужные слова… Он только спросил:

– Как дома-то у тебя? Как твои девахи?

И Коняшин сразу отпустил ручку двери, за которую он уже взялся.

– Девахи мои одна лише другой, – прищурился он от удовольствия, – но о них, Митя, потом…

И ушел, шагнув на простреливаемый ветром и снегом мостик.

Ну чтобы задержаться ему еще совсем немного, рассказать бы Мите, как его четырехлетняя Люська вцепилась в полу его реглана с «птичками» на рукавах, когда он уходил, и никак не хотела отпускать. А Катя подхватила ее, плачущую, на руки. А он подхватил Катю, поднял их обеих – что они обе, крохи, весят! – и закружил по комнате. А потом шепнул:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: