Надо признать, что здесь весьма точно расставлены акценты, только вот беда: не было у революции преданных ей драматургов класса Булгакова, что очень скоро признает в письме к Билль-Белоцерковскому Сталин, а пока что критика без устали отрабатывала на Булгакове свой горький хлеб. «„Багровый остров“ по форме – пародия на театр, по существу – пасквиль на революцию, – утверждал И. Бачелис. – Булгаков – писатель одной темы, одной – белой – идеи. В „Багровом острове“ эта идея – художественно бесплодная, политически мертвая, общественно изолированная идея! – дает убогие всходы, гибнущие тут же на сцене от холодного замораживающего равнодушия зрительного зала <…> Трагедия автора пьесы не нашла лучшей аргументации, как в крушении его мечты о зернистой икре и трости с набалдашником! Злые языки утверждают, что автора-репортера Булгаков наделил некоторыми автобиографическими чертами… Что ж, тогда нам остается принять к сведению эти движущие силы его творчества <…> Но как бы ни звучал авторский вопль на сцене, характерно уж то, что Камерный театр выпятил этот момент. Этот пробный выпад театра – выпад осторожный, с оглядкой, – но выпад» [33; 644–645].
«Против факта не попрешь, – сатирического таланта у Булгакова нет. Есть слюна, даже бешеная пена… Все банально, плоско, стерто и дешево. Мы можем извинить самую грубую ругань, если она талантлива. Но что поделаешь, когда идет один только скверный душок, пахучий до невыносимости?» [33; 643–644] – бессильно бранился известный еще с дореволюционных времен театральный критик И. Туркельтауб.
«Остается совершенно непонятным, что же соблазнило театр в такой слабой и скучной пьесе? Неужели сомнительная „модность“ в некоторых слоях имени Булгакова – ее автора? В таком случае нужно сказать, что для советского театра, ищущего путей к социально углубленному спектаклю, каким не без оснований считаем Камерный театр, этот шаг является безусловно ошибочным» [96], – подытожила «Правда», попытавшись на свой лад отделить зерна от плевел, то есть театр от драматурга. Хотя не пройдет и нескольких недель, как Сталин воздаст всем сестрам по серьгам: пьесу назовет макулатурой, а таировский театр – «действительно буржуазным».
И все же если смотреть на вещи шире, нежели делали это большевики и их болельщики, то в «Багровом острове» можно обнаружить пасквиль не просто на революцию, но на всю русскую историю последнего времени. И таким образом, монархисты, народники, государственники, демократы теоретически имели ничуть не меньше оснований возненавидеть автора, нежели пролетарии.
В самом деле, в образе погибшего в результате извержения вулкана повелителя острова Сизи-Бузи Второго содержался прямой намек на Николая Александровича Романова; сменивший его и свергнутый народом Кири-Куки – это душка и либерал Керенский; полководец Ликки-Тикки, перешедший на сторону восставшего туземного народа вместе с гвардейским арапом Тохонгой, – кто-нибудь из патриотически настроенных царских генералов, оставшихся служить Отечеству; наконец, в самих доверчивых, легко управляемых, манипулируемых туземцах можно увидеть дикий, темный, необразованный народ, с которым столкнулся Булгаков на Смоленщине и в московских коммуналках, тот самый, который «не с нами, но против нас». В сценах из «Багрового острова» легко узнавались и Февральская революция, и Октябрьская, и Гражданская война, и интервенция, и сегодня с нашим трепетным отношением к своему прошлому, к монархии, к трагедии последнего русского Государя мы можем так же легко поддаться соблазну обвинить автора в том, что он поглумился над русской историей, как возмущались «контрреволюционным душком» тогдашние пролетарии. Но Булгаков в письме к Сталину неслучайно написал: «Это несерьезный лепет. Пасквиля на революцию в пьесе нет по многим причинам, из которых, за недостатком места, я укажу одну: пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно».
Тем более это можно сказать и про всю русскую историю, которую Булгаков понимал гораздо глубже иных политических монархистов и большевиков. И высмеивал он не реального Николая Второго, а то стилизованное, умильно-выхолощенное представление о Государе, которое вскоре после революции заменило дореволюционное равнодушие и превратилось в еще одну иллюзию (продолжающуюся и поныне), а для Булгакова неприемлемую тем, что слишком высокая цена была за исторические иллюзии Россией заплачена. Очень жесткий, очень трезвый, очень ясный писатель – вот кто такой Булгаков. А вместе с тем мистический, загадочный, таинственный. В нем уживались два этих начала так же, как уживались они в нравственно ясном государственнике и монархисте, христианине Н. В. Гоголе с его страшной, потусторонней прозой, его видениями, снами, кошмарами, безумием.
Но помимо этого в «Багровом острове», как справедливо заметил в немецкой газете «Дойче альгемайне цайтунг» Макс Фриш, прозвучал протест Булгакова против цензуры: «Автор осуществляет личную месть, когда он в своей новой пьесе выставляет советскую цензуру на смех публике. Но это издевательство над цензурой как раз и не является только личным делом. Это является самым ярким выражением восстания против всеограничивающего террора, который господствует над духовной жизнью этой страны, который не терпит никакого искусства для искусства, а требует от него, чтобы оно служило орудием пропаганды определенных политических идей, и который душит элементы игры в искусстве. <…> Это драматическое каприччио как раз нельзя отделить от атмосферы советской жизни, где всякое свободное слово оказывается моральным действием, где каждая острота против тех, кто господствует, является мужественным шагом…» [114; 16]
Булгаков эту оценку подтвердил. В письме к Сталину он подчеркнул, что хочет быть свободным от любой власти, от любой цензуры, от любых ограничений, партийных, классовых, кастовых, идеологических.
В русскую литературу пришел писатель пушкинского склада и миропонимания, пушкинской стратегии поведения. И как ни злились враги, с этим они вынуждены были считаться.
Глава пятая
НА БЕГУ
«Не продается вдохновенье, / Но можно рукопись продать».
В 1928 году Булгаков собрался за границу для защиты своих авторских прав, попираемых злобным и хитрым покупателем рукописей и издателем 3. Л. Каганским.
«Еду, чтобы привлечь к ответственности Захара Леонтьевича Каганского, объявившего за границей, что он якобы приобрел у меня права на „Дни Турбиных“ <…> Каганский (и другие лица) полным темпом приступили к спекуляции моим литературным именем и поставили меня в тягостнейшее положение. В этом смысле мне необходимо быть в Берлине, – писал Булгаков 21 февраля, ходатайствуя перед Административным отделом Моссовета о выдаче ему заграничного паспорта. – Поездка не должна занять ни в коем случае более 2-х месяцев, после которых мне необходимо быть в Москве (постановка „Бега“). Надеюсь, что мне не будет отказано в разрешении съездить по этим важным и добросовестно изложенным здесь делам. <…> P. S. Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы» [13; 174–175].
Однако в Моссовете, по всей видимости, сочли, что судебное разбирательство лишь повод, чтобы остаться за границей, и в паспорте отказали (французское посольство уже было готово предоставить визы, о чем имеется соответствующий документ), а Булгаков, словно невольно оправдываясь, утверждал позднее в исповедальной повести «Тайному другу»: «Да не выдумал я! Рвацкий. Маленького роста, в вишневом галстуке, с фальшивой жемчужной булавкой, в полосатых брюках, ногти с черной каймой, а глаза… <…> я на три года по кабальному договору отдал свой роман некоему Рвацкому, сам Рвацкий неизвестно где, но у Рвацкого есть доверенные в Москве, и, стало быть, мой роман похоронен на 3 года, я продать его во второй раз не имею права».