У Беллы Степановны были две крайне непослушные девочки, которых она воспитывала не с малолетства. Привели их к ней уже в старший класс, выпускной. Курили, матерились, убегали с уроков -- не давались воспитательному влиянию. Однажды крепко досадили Белле Степановне: публично курили на выпускном танцевальном вечере. Белла Степановна к ним с уговором, урезонивала, но они -- что-то грубое в ответ.
-- Какие же вы суперхамки! -- вырвалось у воспитательницы.
"Дочери" пошли к завучу и пожаловались на свою "маму" -- оскорбляет, унижает. Беллу Степановну начальство поругало. Через несколько дней "дочери" уехали учиться в Подмосковье, холодно, надменно попрощавшись с "мамой".
Белла Степановна горевала и тайно решила, что потеряны для нее эти отступницы. Однако примерно через десять месяцев раздался в интернате телефонный звонок. Я присутствовал при разговоре.
-- Алло, -- говорит Белла Степановна. -- Не поняла: какие мои "хамулечки"? Откуда, откуда? Танюша, Вера?! Вы?! О, Господи, а я думаю, что за "хамулечки". -- Улыбается, но вижу -- заблестели за очками слезы. Шепчет мне, прикрыв трубку ладонью: -- Помните, помните, я вам рассказывала, как назвала двух своих "суперхамками"? Вот, звонят! "Это мы, мамулечка, твои хамулечки"... Да, да, я вас, девочки, слышу. Ты, Танюша, говоришь? Давай-ка все рассказывай, все начистоту. Что стряслось? -- Слушала минут пять. Слезы высыхают, сползшие было, как всегда, на кончик носа очки резко сдвинуты на свое место. Говорит жестко, решительно: -- Кладите трубку, я вылетаю. Утром, думаю, буду у вас. Все.
-- Что такое, Белла Степановна? -- спрашиваю я.
-- Некогда, некогда! Я вылетаю. Пожалуйста, вызовите мою напарницу: пусть побудет с детьми.
И -- улетела: с ее ребенком -- беда.
Девушки хотя сначала с юмором и улыбкой поприветствовали ее по телефону, но вскоре заплакали. Оказалось, что не у кого в целом свете этому непутевому дитяти попросить помощи и сочувствия, кроме как у своей недавно отвергнутой "мамулечки". А история ее беды была проста и нередка: неизвестно от кого с месяц назад родила, живет в студенческом общежитии, в комнате четыре человека, сквозняки, ребенок простыл, чуть не при смерти, отдельного жилья не дают, денег нет. Что делать, как жить?
Улетела "мамулечка" к своей "хамулечке", чтобы отдать ей свое теплое одеяло; чтобы отдать немного скопленных денег; чтобы до боли в пальцах стукнуть по столу в кабинете у "несгибаемого" местного чиновника, который просил несколько лет обождать с отдельной квартирой или комнатой для матери-одиночки; чтобы в бессонных ночах отхаживать младенца; чтобы поплакать вместе.
Таким людям нужно долго жить. И чтобы она не надорвалась, не упала, хотя бы чуточку облегчи ее праведные пути, Господи.
ЧТО ПОЖНЁМ?
Нерадостный этой осенью собрал я урожай картошки. Посеял ядрено-желтую, как яблоки, немецких кровей адретту. Тепло и влажно лежалось ей в земле --благодатное выдалось лето, с дождями и солнцем. Садил на новой земле, которой недавно владею. Но совсем я оказался незадачливым хозяином. Сначала земля показалась мне хорошей, а когда выкопал картошку, понял -хуже посадочной земли и не сыщешь: черно-шоколадная обманка -- глина. По своей неопытности принял я ее почти за чернозем. Картошка уродилась шишкастая, корявая, мелкая. Не узнать красавицу адретту. Видимо, картошка толком и не росла, не развивалась, а изо всех сил боролась за жизнь, как бы выискивая рядом мягкие, песчаные лазейки. Повело ее вкось и вкривь.
Конечно, к следующему посеву я удобрю землю, надвое перебороную --дождусь доброго урожая. А нынешний сбор засеял мою голову семенами озимых мыслей: подумай, в какую землю и что мы сеем? Земля -- жизнь как есть, семена -- наши дела и мысли. О том, что бросили мы во вспаханную землю с 85-го, о том, что уже взошло и сжато, -- хочу поразмышлять.
Очевидное: хозяева мы плохие, никак не лучше меня, заточившего в глину на страдание и умирание нежный, привыкший к европейской неге овощ. Что мы хотели посеять и взрастить? Сначала -- социализм. Усомнились -- распахали засеянное и уже брызнувшее всходами поле. Стали раскидывать другие семена --но семена чего? Капитализма? Беззакония? Головотяпства? Мафиоизма?.. Нет, нет, я не хочу ворчать и тем более пересказывать сердитую прессу дня. Я хочу понять -- понять! -- себя, вас, Россию.
Приглашаю в галерею жизни, в которой только живые картины.
Сижу напротив зеленоватых стеклянных глаз, а самого человека словно бы не вижу и не чувствую, потому что буквально загипнотизирован этой мертвечиной стекла. Человек говорит нехотя, а я молчу и скучаю. Он --директор крупного завода. Но не так давно был одним из коммунистических руководителей областного уровня и жарко говорил, что до братства, равенства и свободы рукой подать. Теперь он так не говорит и не любит обменьшавших большевиков, а любит "Мерседес" и частный дом в три тысячи квадратных метров. Свой семейный коммунизм он, кажется, уже построил. Речей теперь не произносит -- некогда: надо считать, прибавлять, умножать.
Лет семь назад его глаза были живыми, веселыми, и я смотрел в них радостно, с улыбкой. Но высохла, остекленела, умерла в них жизнь, -- человек считает, прибавляет, умножает. Ему лень разговаривать со мной, человеком не богатым, без власти. Он нетерпеливо поглаживает ладонью большую папку "На подпись". Подпишет одну бумагу -- деньги, росчерк на другой -- еще деньги. Мы оба невыносимо заскучали, и я ухожу. За моей спиной ожило золотое перо ручки.
"Удачи тебе, воротила! -- думаю я. -- Почему мне грустно, когда смотрю в твои глаза? Ты как-то обмолвился, что хочешь блага для России, но я все еще не поверил тебе. Заводы, которыми ты руководишь, разрушаются, но ты повышаешь себе и своему льстивому окружению зарплату. Твое производство, цеха -- как шагреневая кожа, которая сокращается, сжимается. Понимаешь, что надо бежать от расплаты, но ты болен жадностью. Хочется еще, еще денег! Тебя посеяла Перестройка, взрастила и удобрила Реформа, и вот ты вырос, человек со стеклянными глазами большого расчета и неимоверного риска. Зачем ты вырос? Во чье благо? России, мира? Почему мы тебя ненавидим? Задумайся".
В галерее жизни мой взгляд остановился на портрете помельче, но пестром. Мордочка пронырливой крысы, отъевшейся на добром, хорошо сохранившемся в общественных амбарах зерне. Бежит быстро и хватает цепко, прожорливо. Налево и направо улыбается, словно всем хочет понравиться. Он --бизнесмен, делец средних и мелких "проворотов".
Вчера мою "крысу" в кровь избили в ресторане, в котором она сдуру или спьяну крикнула: "Официант, живее!" Ей, быть может, померещилось, что она пуп земли. А с позавчера ее вылавливает простодушный, неопытный директор продовольственного магазина, которому моя расторопная, все махом улаживающая "крыса" продала по дешевке с полтонны мороженой рыбы. Подтаяв, рыба шибанула в нос директору таким святым духом, что он, некрещеный и неверующий, взмолился: "Господи, помоги и спаси!" Отчаянно искал моего упивающегося успехом бизнесмена. Но он -- воробей стреляный: теперь, простак, ищи-свищи его.
В первые годы Перестройки моего знакомца крепко, порой люто ненавидели, вытравливали всякими дустами, устанавливали хитрые крысоловки, однако -- жив курилка. У него имеется новый "Форд", кирпичный, под готику коттедж в тысячу квадратных метров. Он узнал, что я пишу о нем очерк, и попросил меня, чтобы я попутно объявил на весь свет -- ему срочно требуется длинноногая, с тонкой талией и другими прелестями секретарь-референт, желательно крысиной породы.
Однако, шутки в сторону: не до юмора, когда идешь по галерее жизни и смотришь на портреты живой истории. Почему-то редко встречаются душевные, приятные лица. Нет, я уверен, что мы не так уж безнадежно плохи. Даже за стеклянным холодом и озверением глаз можно угадать уставшую душу, ищущую Божьего и человеколюбия. Я недавно встретил своего бывшего соседа. Он похож на лиса -- вот незадача: опять зверь! -- с потрепанной, выцветшей шерстью. Раньше, во времена брежневского коммунизма, он протирал свою "шкуру" на шатком стуле в какой-то никому не нужной для настоящего дела конторе. В вихре Реформы стул надломился-таки, и лиса выгнали зимой на улицу. А нюх, бедняга, уже потерял, шнырять в поисках пищи не может и не умеет, даже его шкура никому не нужна. С горем и унижением пополам он прибился к какой-то государственной, мало кому интересной конторе, и теперь голодной пастью хватает куски подачек, которые швыряют ему полунужные госчиновники. Вчера лис уткнулся в мое плечо и -- заплакал.