— Наверно, все-таки я дал маху…

— Это сегодня, что ли?

— Да, сегодня.

— Когда она протягивала свои ноги к твоим чреслам?

— Да.

— Ноги, которые пахли ароматичными маслами?

— Да.

— Которые ты отверг?

— Ты имеешь в виду ноги?

— Да, их…

Нефтеруфы молчат: и один и другой. Оба глядят друг на друга прямо в зрачки. И в глазах отражается все небо.

— Наверное, мне следует уйти отсюда. Нельзя, чтобы к важному делу примешивалась любовь.

— Взвесь все это.

— Она, возможно, добьется своего…

— Взвесь и это…

— А иначе сочтет меня за высохший камыш.

— Возможно.

— Но куда я уйду?

— Некуда тебе уходить…

— Может, поискать Шери?

— Лучше наберись терпения!

Какая-то странная, нескончаемая ночь. Как там, в горах. Мучительная ночь.

А день? Разве он будет лучше?

Ночь, ночь, ночь…

— Послушай, Пенту, ты, кажется, клюешь носом?

— Нет, я вовсе, не сплю. И спать не хочется. Я думаю.

— О чем же?

— Над твоими словами, твое величество.

— А-а… У меня не проходит эта боль в затылке.

— Выпей настоя, твое величество.

— Он — горький.

— Он — полезный. Его делают племена, которые очень далеко отсюда.

— Где же они?

— За землями хеттов, твое величество.

— Разве и там есть земли?

— Есть! Но дальше — холод и море.

— Так ты говоришь, Пенту, что этот настой помогает?

— Очень, твое величество.

— И его придумали далекие племена?

— Да, далекие и дикие.

— Как же дикие могут придумать такое лекарство, до которого не додумался сам ты, Пенту?

Его величество пьет горький настой из далеких трав и морщится. Хватается за грудь, точно его тошнит. И падает навзничь. На мягкие подушки. И простирает руки, точно молясь богу. Фараон любит, чтобы в его покоях ночью было светло, как днем. Поэтому и горят светильники. В каждом углу. В них налит рыбий жир, чистый, как янтарь, и фитиль плавает в нем льняной, приготовленный особым способом. Поэтому светильники почти не чадят, щедро одаривая стены и потолок ярким светом.

— Я все равно не усну, Пенту.

— Я тоже.

— Это из-за меня?

— Нет, из-за старости. Теперь я могу не спать. Но в двадцать лет меня трудно было растолкать даже троим.

— Так хотелось спать?

— Да, очень хотелось. Нельзя было разомкнуть век. Они слипались. Это случалось в двадцать лет. И в тридцать. А теперь я могу не спать.

— Ты просто добр, Пенту.

— Нет, твое величество. Мне хорошо с тобою.

Фараон приподнимается на локтях. Его грузный подбородок — такой немножко лошадиный — судорожно трясется. Это от боли в затылке.

— В таком случае, Пенту, я хочу задать тебе вопрос.

— Я слушаю, твое величество.

Фараон щурит глаза. Его острое, как нож, лицо готово рассечь собеседника:

— Отвечай мне прямо, без обиняков.

— Как всегда.

Фараон придвигается к Пенту все ближе, все ближе.

— Скажи мне, что ты думаешь о Кийе?

— О ней?

— Да!

— Я грущу, твое величество.

— О чем же?

Нет фараон нынче не в себе. Это же видно. Он очень раздражен. Как во все последние дни. Пенту думает: «Его надо щадить… Он строг. Но более всего он строг к себе. Сделать соправительницей Кийю — значит не пожалеть ни себя, ни царства своего. Когда достигнута гармония и весы государства — в равновесии, неразумно нарушать его без особой нужды. Но если вечная любовь к ее величеству угасла, то что же делать? Лгать себе, ей и всему государству? Делать вид, что ничего не случилось? Тогда одна эта ложь убьет правду вообще, которая еще пригодится».

Пенту взывает к мудрости, которая, дескать, должна торжествовать. Дело в том, дескать, что такое великое государство, как Кеми, не должно, дескать, обходиться без мудрости. Ни единого часа без мудрости! Это золотое правило. Его надо беречь. Его надо придерживаться…

— Я это слышал уже.

Пенту пропускает эти слова мимо ушей. Такое прощается только и только ему. Все прочие за подобные вещи жестоко расплачиваются.

— Мудрость, твое величество, составляла — причем почти всегда — основу нашего государства, со времен его величества Нармера…

— Как ты медленно и длинно говоришь.

— Стало быть, мудрость не должна покидать тебя. Ни на одно мгновение. Разве так необходимо к одним неприятностям добавлять новые?

— Что ты имеешь в виду?

— Положение на наших границах хотя бы. Хетты говорят: «В одном котле можно сварить одну похлебку, а не две сразу».

— А что, если вылить эту похлебку?

— Куда вылить? — опешил Пенту.

— Хотя бы тебе на голову!

Старик прикрыл глаза. Покорно сложил руки на груди. Фараон перевернулся на живот. Взял обеими руками голову и крепко стиснул ее.

— Теперь болит чуть-чуть, — сказал он.

— Твое величество, хочешь — сердись, хочешь — не сердись, но я выскажу нечто. Я призываю а свидетели эти звезды: говорю правду для твоего же блага!

Фараон проворчал:

— Мое благо — это благо Кеми.

— Верно сказано! Хорошо сказано! — Пенту потирал от удовольствия руки (ужасная привычка, перенятая у азиатов).

— Перестан шуршать ладонями! — Фараон не глядит на Пенту. Сердито хмурит брови.

— Твое величество, я перестал шуршать.

— А теперь — продолжай.

— Я сказал, что говорю правду для твоего же блага. Разве нельзя иметь наложницу, не отстраняя от еебя ее величество?

— Кийа не наложница!

— Можно и любить ее большой любовью. Разве во дворце нет для этого места?

— Любить тайком?

— Почему — тайком? Почему выбирать такие выражения? Любить скромнее. Не выносить свою любовь на всеобщее обозрение.

— Это же оскорбительно!

— Для кого?

— Для Кийи! Любви не надо стыдиться! Это мое правило!

Пенту снова за свое:

— Разве не было у тебя наложниц?

— Но я их не любил.

— И теперь не будешь любить…

— Кого?

— Одну из двух.

Фараон потер лоб. Приложил прохладную чашу к бритому затылку. Холодная глина — точно мед на сердце. Голова почти прошла. Чуть-чуть ноет затылок. Чуть-чуть… Это очень странно: прохлада на затылке, а сердцу приятно…

— Ничего странного, — поясняет Пенту, — все внутренности человеческие соединены меж собою подобно каналам на нашей земле. Вода течет из Хапи в каналы. Во время разлива. Из одного канала можно попасть в другой. Сердце и голова образуют нечто единое. Поэтому не надо возбуждать ни мозга, ни сердца. Ибо возбуждается все вместе. Почти одновременно. Холодок на затылке целебен для сердца. И наоборот.

— Да, это так, Пенту.

— Вернемся, однако же, к нашему разговору. Любовь для фараона, столь великого, как ты, — это его дела. Он вкладывает в них все сердце и весь разум, и ни для кого больше не остается любви…

Фараон покачал головой. Он смотрел на звезды и покачивал головой.

— Пенту, я не могу жить без любви.

Старик этого не понимал. Он не мог уразуметь этого даже во дни своей молодости.

— Государственная власть на то и создана богом, чтобы умерять всплески любви, — сказал Пенту. — Я говорю: всплески. Понял мою мысль, твое величество? Значит, так, каждый любовный порыв, если он выходит за рамки…

— Что значит за рамки, Пенту?

— Если любовь необычайна…

— Разве это плохо?

— Необычайная любовь?

— Да.

— Необычайная — значит, что-то от безумия, — продолжал советник фараона, совершенно убежденный в своей правоте. — А всякое безумие есть предмет заботы государственной власти.

— Как диковинно говоришь! — поморщился фараон. — Предмет государственной заботы! Таких слов не понимаю! Я же просил изъясняться попроще. Забудь ты эти пыльные папирусы. Говори человеческим языком. Тебе приходилось бывать на рынках?

— Где? Где?

— На рынках.

— А зачем? — изумился Пенту. Он снял парик и вытер потную голову.

— Затем хотя бы, чтоб научиться тамошнему говору.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: