Это я о вашем, литераторов, главном герое, Джойсе. Да любой психиатр с чистой совестью госпитализировал бы его на основании одних только «Побывок Финнегана» (sic). Гений? А как же. Но у нас, у простых смертных, хватает здравого смысла, чтобы понимать: гениальность, как и триппер, болезнь социальная, — и мы принимаем соответствующие меры. Чтобы не заразиться, мы наших гениев загоняем в того или иного рода медицинский изолятор… Если вам нужны еще какие-то доказательства — оглядитесь. Гениев у нас тут хоть пруд пруди, и чем они в поте лица заняты? Ради какой благородной цели интеллект свой безмерный напрягают? Химеры! Алхимия!.. Ни капли не сомневаюсь, даже сам доктор Фауст не посвящал герметическим штудиям ума столь острого, интуиции столь тонкой, знаний столь глубоких. Как Мордехай всегда готов напомнить, века напролет хитроумнейшие мракобесы и пронырливейшие обскуранты только и делали, что изощрялись в этих интеллектуальных арабесках. О да, разработана сия область человеческого знания глубоко — самый высоколобый утонет. Но все равно это дикая чушь, как прекрасно известно и вам, и мне, и Мордехаю Вашингтону.
— Кажется, Хааст так не думает, — кротко вставил я — Хааст — дурак набитый, это мы тоже все в курсе, — бросила Баек, загасив свой «кэмел», докуренный до самого мундштука.
— Ну, не сказал бы, — сказал я.
— Потому что он читает ваш дневник — как и я. Если станете отрицать то, что уже написали, выйдет неубедительно. Сами же говорили, что думаете о мордехаевских теориях и как он распускает хвост перед Хаастом.
— Может, я не такой закоренелый скептик, каким вы меня хотите выставить. Если вам все равно, я лучше подожду выносить окончательное суждение о… мордехаевских теориях.
— Саккетти, вы гораздо больший лицемер, чем я думала. Пожалуйста, верьте в любой вздор и пишите все, что вам в голову взбредет.
Мне-то какая разница. Ничего, скоро мы с этим шарлатаном померяемся силами в открытую.
— Это как? — спросил я.
— Все запланировано заранее. Я позабочусь, чтобы на суперфинал у вас был билет в первый ряд.
— И когда бы это?
— В день летнего солнцестояния, разумеется. Когда ж еще?
Позже:
Записка от Хааста (от руки): Так держать, Луи! Боритесь за свои права! Больно умная, сучка — мы ей еще покажем, где раки зимуют. Можете не сомневаться!
Всего наилучшего, Ха-Ха.
Это ваш старый друг Луи нумер тффа (или, как я известен в народе, Луимитатор) с дивными новыми новостями для всех страдающих от ангста и ангины, кому не отделаться от божественного соприсутствия, кого мучает совесть, психосоматические расстройства и просто стигматы. Можете выкинуть все это к чертям собачьим! Потому что, mon semblable, топ frere,[16] в центре мироздания нет ничего, кроме зудящей пустоты, аллилуйя! И даже не зудящей более, о нет, вакуум вполне доволен жизнью, сутки напролет. Вот тайна, которой владели древние, вот истина, которая сделает нас свободными, тебя и меня. Повторяй трижды с утра и трижды на сон грядущий: Бога нет, никогда не было и никогда не будет; отныне и вовеки веков, аминь Хочешь возразить, старый адамит, Луи I? Тогда изволь обратить внимание на свое же стихотворение, стихотворение, которое ты вроде бы никак не мог понять. Зато я понимаю: идол пуст; речи его — обман. Никакого Ваала нет, друг мой, только внутренний шептун — произносит за Него твои слова. Эклектика антропоморфизма. Ну же, возрази! Не смоет буквы слез твоих поток!
И — О! О эти твои бесценные лизоблюдские стишки, это пресмыкательство на брюхе перед притворой Богом-батюшкой. Вот дерьмо-то, а? Год за годом, в час по чайной ложке, ну прямо как та пташка (у Блаженного Августина, точно?), которая пыталась сдвинуть гору — по камушку, раз в тысячелетие, и когда перенесла последнюю песчинку, от вечности ни на миг не убавилось. Но ты, пердунок, на горы и не покушался. Холмы, понимаете ли, Швейцарии — а какое будет продолжение? Говнище Ватикана?
Чу — доносится, словно из безмерной дали, трои слабый протест: глупец говорит в сердце своем, что Бога нет.
А мудрец говорит это вслух.
Позже, гораздо позже.
Не надо, по-моему, объяснять, что вчера и сегодня я чувствовал себя неважно. По-моему, как-то я в дневнике уже отмечал, что думал, будто доктор Мьери избавил меня от мигрени. Еще я думал, будто б он избавил меня от скерцо наподобие вышеизложенного.
Думать.
Думаю.
Ду-ду-ду…
Почва под ногами все еще зыбковата, и хоть я снова я, как-то не кажется оно перманентно обретенным, это самообладание. Бессонница мучает, его излишества меня утомили, и голова болит; уже поздно.
Бродил по коридорам, по коридорам, по коридорам. Размышлял над услышанным от Баск, пока не был вынужден уделить внимание вопросам посерьезнее, поднятым Луи II. Ему я не отвечаю, этот чертяка теолог не хуже меня (тавтология).
Значит, молчание. Но разве молчание не равносильно, почти, признанию поражения? Один и не причащенный, я лишен благодати: дело только в этом.
О Господь, упрости эти уравнения!
— Monturi te salutamus,[17] - произнес Мордехай, отворив дверь, в ответ на что я, весь из себя тусклый, не нашел ничего лучше, чем воздеть большой палец.
— Quid nunc? — поинтересовался он, затворив дверь; ответ на этот вопрос лежал еще дальше вне моей компетенции. Собственно, в том вся цель моего визита и заключалась, чтобы избегнуть необходимости решать проблему «Что теперь?».
— Сострадание, — отозвался я. — Зачем бы еще мне проливать луч света в сию мрачную келью? — Хилая острота, плосковато прозвучав, только сгустила мрак.
— Сострадание как основание, — сказал Мордехай, — нейтрализует едкую кислоту неверия в себя.
— Ты тоже получаешь экземпляр моего дневника? — спросил я.
— Нет, но я часто вижу Хааста, и мы о тебе беспокоимся. Сам посуди, вряд ли бы ты стал писать в дневник то, что действительно хотел бы сохранить в тайне, так что нечего тут морщиться. Все твои беды, Саккетти, от интеллектуальной гордыни. Тебе нравится устраивать тарарам по полной программе из-за мельчайших душевных подвижек. Вот что я предложил бы: если уж ты все равно собрался с верой расстаться, сходи к дантисту, пусть поскорее выдернет. Чесать надо меньше, вот и зудеть не будет.
— Мордехай, я пришел выслушать про твои проблемы. О своих мне как раз хотелось бы забыть.
— Конечно, конечно. Ладно, устраивайся как дома. Проблем у меня на нас двоих хватит за глаза и за уши. — Он пронзительно свистнул и позвал:
— Опси! Мопси! Дичок! Поздоровайтесь с вашим новым братиком. — Потом обернулся ко мне. — Позвольте представить моих домовых. Моих огнедышащих дракончиков.
Из мглы (комнату освещали только две свечи на столе у дальней стенки и третья у Мордехая в руках) осторожным скоком приблизились трое кроликов. Один был безупречно белый, двое других — пестрые.
— Опси, — сказал Мордехай, — поздоровайся с моим другом Донованом.
Я присел на корточки, а белый кролик скакнул раз, скакнул другой, проницательно втянул носом воздух, присел на задние лапки и протянул мне правую переднюю, которую я пожал двумя пальцами, большим и указательным.
— Привет, Опси, — сказал я.
Опси извлек у меня из пальцев свою пушистую лапку и попятился.
— Опси? — вопрошающе покосился я на Мордехая.
— Сокращенно от «опсимата» — тот, кто поздно начинает учиться. Все мы тут опсиматы. Теперь, Мопси, твоя очередь.
Приблизился второй кролик, испещренный коричневыми и черными пятнами. Когда он присел на задние лапки, я разглядел на брюшке у него что-то вроде вымени, и совершенно непропорционального. Я поделился своим наблюдением с М.
— Орхит — воспаление яичек. Такова цена, которую они платят за сообразительность.
Я резко отдернул руку и спугнул кроликов; все трое поспешно ретировались во мглу.
16
Mon semblable. mon frere (фр) — мое подобие, брат мой Данное выражение фрагмент строчки Бодлера из предисловия к «Цветам зла» (в оригинале предисловие именовалось «Au Lecteur» — «К читателю»), в переводе Эллиса заключительные строки предисловия звучат след образом «Скажи, читатель-лжец, мои брат и мой двойник, // Ты знал чудовище утонченное это?» (Речь о скуке).
17
Moritun te salutamus (лат). - идущие на смерть, приветствуем тебя Классическая форма — morituri te salutant (идущие на смерть приветствуют тебя).