Баск все еще в бегах. Ей полезно.
Щипанский рассказал о Скиллимэне чрезвычайно показательный анекдот; дело было шесть лет назад, когда тот читал в «Эм-Ай-Ти» некий летний курс под эгидой АНБ.
Курс был обзорный, по ядерной технологии; однажды на лекции Скиллимэн продемонстрировал процесс, известный на профжаргоне как «щекотать драконий хвост». То есть он придвинул друг к другу два блока радиоактивного материала, которые могли бы — всегда в сослагательном наклонении — в определенный момент достичь критической массы. Щ. запомнилось, что Скиллимэну такое балансирование на лезвии бритвы определенно доставляло удовольствие. В какой-то момент по ходу демонстрации Скиллимэн будто бы случайно позволил блокам сойтись слишком близко. Счетчик Гейгера истерически защелкал, а класс рванулся к дверям, но служба безопасности никого не выпускала. Скиллимэн объявил, что все получили смертельную дозу радиации. Двое студентов сломались тут же. Скиллимэн пошутил: блоки не были радиоактивными, а счетчик замастрячили.
Шуточка эта дивная была задумана при содействии аэнбэшных психологов тем было интересно проверить реакцию студентов в подлинной «ситуации паники» Что подтверждает мой тезис: психология суть инквизиция нашего века.
Результатом всего этого явилось то, что Щипанский стал работать со Скиллимэном. Тест АНБ он прошел, не выказав ни малейших признаков паники, удрученности, страха или беспокойства — ничего, кроме доброжелательного любопытства к «эксперименту». Еще меньше эмоций мог бы проявить разве что труп.
Стычка с Пузатым Человекопауком — в которой, боюсь, я потерпел поражение.
Щипанский, в очередной раз навестив меня по месту жительства, поинтересовался (наконец любопытство одолело), зачем мне понадобилось донкихотствовать, идти в глухой отказ и за решетку, когда от армейской службы можно было тихо-спокойно (с учетом возраста, веса и семейного положения) уклониться. Ни разу еще не встречал человека, который при случае не завел бы об этом речь. (Есть у святости одно мелкое неудобство — сам того никоим образом не желая, становишься обвинителем и дурной совестью всякого встречного-поперечного).
Тут-то и зашел Скиллимэн в сопровождении Трудяги с Истуканом.
— Надеюсь, помешал? — вежливо осведомился он.
— Никоим образом, — отозвался я. — Располагайтесь поудобней.
— Простите, — поднялся Щипанский. — Я не знал, что вам надо…
— Чита, сядь, — отмахнулся Скиллимэн. — Не собираюсь я тебя похищать, мне надо бы побазарить за жизнь с тобой и твоим новым другом. Симпозиум Мистер Хааст, распорядитель здешних игрищ, высказал пожелание, чтоб я побольше общался с мистером Саккетти, дабы у мистера Саккетти была возможность в полной мере реализовать свой выдающийся талант наблюдателя. Боюсь, я ему действительно не уделял должного внимания, действительно недооценивал.
Потому что — благодаря тебе, Чита — я осознал, что не так уж он и безобиден.
— Похвала цезаря… — пожал я плечами.
Щипанский все еще нерешительно зависал над своим табуретом.
— В любом случае я вам наверняка не нужен…
— Удивительно, но факт — нужен. Так что сядь.
Щипанский сел. Охранники симметрично расположились по обе стороны от двери. Скиллимэн занял место напротив моей лежанки, так что оспариваемая душа оказалась между нами.
— Так что вы говорили?
Я восстанавливаю в памяти сцену, а непосредственно окружающий мир — мир пишущей машинки, заваленного стола, стены-палимпсеста — ритмично съеживается и раздувается, то до ореховой скорлупки, то до бесконечности. Болят глаза; поджелудочная, щитовидка и мозги ведут себя совершенно тошнотворно: будто сплошь забиты недоброкачественной пищей, а сблевнуть — никак.
Стоик — но не настолько стоик, чтобы капельку не поныть, не настолько, чтобы не напрашиваться хоть на капельку сочувствия.
Не тяни, Саккетти, не тяни!
(Скиллимэну сегодня тоже было нехорошо. Ладони его, обычно не больно-то красноречивые, тряслись как в лихорадке. «Родинка» под подбородком стала багровой, а когда он кашляет, то выдыхает серные миазмы — очень похоже на газы из больного кишечника или на тухлый майонез. Симптомы своего распада доставляют ему извращенное удовольствие — будто все это пункты обвинительной речи против собственного организма, судимого за измену).
(Его монолог).
Давайте, Саккетти, не стесняйтесь, поморализируйте на публику.
Такая сдержанность совершенно не в вашем стиле. Растолкуйте нам неразумным, почему хорошо быть хорошим. Путем парадокса приведите нас к добродетели — или в рай. Не хотите? Улыбка — это не ответ. Не верю! Улыбки, парадоксы, добродетель, тем паче рай — не верю К черту оно все. А вот в черта верю. Черт, преисподняя — это, по крайней мере, убедительно. Ад — та самая знаменитая кровавая дыра в центре всего сущего. Нет, приятель, как ты глаза ни отводи, оно всегда на виду. Иначе говоря: ад — это второе начало термодинамики. Вечное ледяное равновесие, причина всех напастей. Вселенская анархия — все сходит на нет, и некуда податься. Но ад — это нечто большее. Ад можно устроить рукотворный. Вот чем он в конечном итоге так притягателен.
Саккетти, вы думаете, это я так, дурака валяю. Кривитесь, но не отвечаете. Правильно, сами знаете, что лучше и не пытаться, так ведь?
Потому что, перестань вы хоть на секунду лицемерить, тут же оказались бы на моей стороне. Вы тянете и тянете, но она неизбежна — грядущая победа Луи II.
Да-да, ваш дневник я читал. Кое-что пролистывал буквально час назад. С чего бы вдруг иначе я стал так разоряться? Кстати, кое-что там не мешало бы дать прочесть и Чите — пусть попробует хоть немного исправиться. Сомневаюсь, чтобы лицом к лицу вы источали такое же презрение. Оказывается, мальчик мой, как раз таких прокаженных, как ты, святым вроде Луи следует учиться целовать в губы.
Какая метафора! Папаша Фрейд порадовался бы.
Но все мы люди, все мы человеки, правда? Даже Бог — человек, как выяснили к вящей своей досаде наши теологи. Саккетти, расскажите-ка нам про Бога — того самого, в которого вы, как уверяете, больше не верите. Расскажите нам о ценностях и чем они так необходимы. У нас обоих — и у Читы, и у меня — с жизненными ценностями явная напряженка. Как по-моему, так они вроде архитектурных канонов или экономических закономерностей: настолько произвольны… Вот какие у меня проблемы, что касается ценностей. Произвольны — или, что еще хуже, замкнуты на себя самое. В смысле, я тоже люблю поесть, но это ведь никоим образом не значит, что надо возводить ореховое масло в непреходящий, вечный пантеон. Смейтесь, смейтесь, Саккетти, — я же вас знаю: не ореховое масло, так что-нибудь другое вызовет у вас слюноотделение. Pate fbie gras, tnute braisee, truffles.[32] Ценности вы предпочитаете французские, но в кишки-то все равно единый химус валит.
Снизойдите до беседы, Саккетти. Продемонстрируйте мне какие-нибудь непреходящие ценности. Неужели с трона вашего сгинувшего Бога облупилась вся позолота? Как насчет власти? Знания? Любви?
Уж кто-нибудь из старой доброй троицы, наверно, достоин защиты?
Признаюсь, для нас, моралистов, власть — вещь довольно проблематичная, какая-то слишком грубая. Как Господь в Своем более отеческом аспекте или как бомба, власть имеет тенденцию не больно-то миндальничать. Власть необходимо уполномочить — и, собственно, поставить в рамки — другими ценностями. Как то?.. Луи, почему вы все молчите?
Знание — как насчет знания? Ага, вижу, знание вы тоже предпочли бы пропустить. Как-то это яблоко оскомину немного набивает, правда?
Итак, сводится все к любви — к потребности быть ореховым маслом для кого-то другого. Как страстно жаждет эго вырваться из тесного застенка и ровным слоем размазаться по всему окружающему!
Прошу заметить, это я предельно общо. Говоря о любви, всегда разумней избегать конкретики; конкретика в данном случае тоже имеет тенденцию замыкаться на себя самое. Например, любовь к матери — если это не парадигма человеческой любви, то что? — но стоит о ней подумать, и тут же непременно чувствуешь, как губы смыкаются вокруг соска. Еще есть любовь к своей жене, но и тут как-то не отделаться от павловской клеветы насчет «вознаграждения».
32
Pate fbie gras (фр) — печеночный паштет. Truite braisee (фр) — жаренная на углях форель. Truffles (фр). - трюфеля.