Прикрыв глаза и пуская через нос густые струи дыма, Емельян слушал, как под окном бестолково гомонили мужики. Завалинка для них теперь словно медом намазана, как утро — все сюда. Вот и сейчас Емельян узнал надтреснутый голосишко Сидора Матвеича.
— Скажи ты нам, — допытывался у кого-то старик, — что это за меньшевики такие?
Установилась тишина, и слышно было, как старик, не в силах унять дрожь в руках, возит по земле костылем.
— Ну… меньшевики (бас Девятого)… Ясно дело: меньше их, вот они и зовутся меньшевиками.
— Ага, так… А большевиков, выходит, больше?
— Ясно дело. — Голос эскадронного зазвучал уверенней. — Меньшевики— они, суки, всегда у большевиков за хвостом ходили, и те их в вожжах держали, если по-вашему сказать. Ну а теперь, вишь, хвост задрали, изнанку свою стали выворачивать.
— В Ленина, случаем, не они стреляли?
— А кто же еще? В троп, в закон… Они самые.
— А почему, скажи, — опять подслеповато сунулся Сидор Матвеич, — почему за границей-то Советской власти нету? Али они дурнее нас? — и руку к уху ковшичком приставил.
«Ох, допрыгаешься, дед! — пожалел его Емельян. — Каждой дыре гвоздь».
— Не дурнее, — рассердился эскадронный, — а отсталое! Понимать надо! Старый человек, а… Просто мы первые. А потом и ихняя очередь придет. Вон в Германии… бунтовали.
— Немец? — удивился Сидор Матвеич. — Ну, мужики, ежели уж немец не утерпел… А японец? Про японца ничего но слыхать? (Старик три года провел в японском плену.)
— За японца не скажу. Но тоже не отсидится, тоже хлебнет с наше. Вот увидите. Мы-то уж отмучились, а им еще все впереди.
— А правду говорят, — быстренько ввернулся Милкин, — что жить по «Интернационалу» будем?
Эскадронный растерялся.
— Ну… как тебе сказать… Чтобы безошибочно утверждать… А тебя это с какой стороны-то интересует?
— Да слух идет, что сначала надо все до основания разрушить и разорить. Землю вверх пластом перевернуть, речки перекипятить. А мужиков, говорят, всех поголовно будут крутым кипятком ошпаривать.
Девятый возмутился:
— Эх, за такие-то слова, в трои, в закон!.. Это же кулак в тебе говорит, контрик!
От страха у Милкина остановились глаза, не рад был, что ввязался на свою голову.
— Ты сначала сообрази, — сжалился над ним эскадронный, — а потом и говори. А то ведь… понимать же должен! Еще что вам непонятно? Давайте, покуда время есть.
— А эти вот, — Милкин, запинаясь, подбирал слова, — у нас которые… Ну, союз крестьянский трудовой. Эти от кого произошли? Не с бухты же они барахты объявились?
— Эти… — Девятый солидным кряканьем осадил свой голос еще ниже. — Я вас так спрошу, мужики, по-вашему. Скажите вот, ежели жеребца назвать коровой, ты его станешь доить? А? Оно, может, его и есть за что подергать, да толку-то? Верно? Га-га-га… Та же самая контра и эти ваши… с союзом. В ту же масть.
Хохотал эскадронный заразительно, но мужики выжидающе молчали: может, отсмеявшись, добавит еще чего, пояснее?
— Ну что вы? — удивился Девятый. — Опять не поняли?
Слушатели переглядывались, подталкивали Сидора Матвеича, понуждая его не молчать, сказать что-нибудь. Если что и ляпнет старик не так, какой с него спрос?
В это время сверху, как с небес, раздался голос комбрига (оказывается, он стоял в штабе у окна и слушал):
— Палыч… Ну что мне с тобой делать, а? Опять за свое?
Эскадронный оторопело вскочил, задрал голову (ну так и есть: стоит!).
— Да я ж… как лучше. Своими словами, для понятности.
Погоди. Я сейчас.
Комбриг надел фуражку и спустился вниз. Мужики во главе с престарелым Сидором Матвеичем почтительно поднялись, он с каждым поздоровался за руку. Девятый, дожидаясь, в душе казнил себя: «Вот всегда так. Хочешь как лучше, а получается…»
Григорий Иванович знал, что поговорить с пародом эскадронный любил и говорил, как правило, толково, убедительно. Не случайно кавалеристы его эскадрона считались самыми боеспособными, и нигде, как у него, была высокой прослойка коммунистов. Время от времени политотдел бригады забирал у него бойцов, чтобы укрепить другие эскадроны. Люди у Девятого росли быстро. Но в то же время эскадронный не мог удержаться, чтобы, как говорил комиссар Борисов, чего-нибудь не отчебучить. Бобыль и бессребреник, Девятый испытывал неприязнь к деревенским людям, которые, как он считал, из жадности превращают всю свою жизнь в стяжательское житие.
Красноречивым вздохом комбриг показал, что всякому терпению имеется предел.
— Ох, Палыч, Палыч… характер у меня мягкий, вот что тебя спасает. Давно-о бы тебе в обозе быть…
У эскадронного оскорбленно вытянулось лицо: при посторонних-то!
— Ладно, Григорь Иваныч. Чего сейчас об этом говорить?
— Я гляжу, волю взял спорить? — в голосе комбрига звякнули угрожающие нотки.
Закаменев лицом, эскадронный мрачно вскинул руку к козырьку:
— Разрешите идти?
Дождавшись, когда он скрылся с глаз, словоохотливый Милкин произнес с нескрываемым уважением:
— Самостоятельный мужчина!
— Ничего, боевой, — подтвердил Котовский, жестом пригласил всех садиться и сел первым, привычно устроил шашку между колен.
Мужики стали рассаживаться, соблюдая какой-то деревенский чин. Ближе к комбригу оказались Сидор Матвеич и Милованов. С самого начала Котовского поразил неприятный миловановский взгляд — прямой и наглый, как у барана; приглядевшись, он понял, отчего это: глаза у Милованова были голые, без ресниц.
— Кто-то из вас… ты, кажется, спрашивал про «союз трудового крестьянства».
— Я, я! — радостно закивал со своего места Милкин. При рассаживании его задвинули дальше всех, и теперь он старался выдвинуться поближе.
Комбриг едва заметно усмехнулся.
— Сам-то записался, нет?
От такой прямоты Милкин опешил.
— Да ведь… если, к примеру…
— Не бойся, говори. Сам же завел.
Ища поддержки, Милкин зыркнул вправо, влево, — мужики сидели, уставив глаза в землю. Дескать, сам затеял, сам и расхлебывай… Отчаяние взяло у Милкина верх над вековой осторожностью.
— Ну, а что бы ты-то на моем месте сделал? Или отказался? Плачешь, да пишешься! Это слезы наши, а не союз. Голова-то одна, вот за нее и держишься.
— У тебя одна, да у него одна — уже две!
— Так и у него она тоже одна-разъединственная! Вот ведь какое дело, товарищ командир.
У Милкина была своя правота, и он гнул ее уверенно, нисколько не сомневаясь.
— Это все понятно. — Григорий Иванович отчетливо чувствовал напряжение всех, кто сидел вокруг. Затаились, молчат, но каждый ждет, как повернется разговор. А ну вскочит и затопает ногами, да еще прикажет похватать и посадить под караул? — Но вот чего не понять: почему ото ни за свою держитесь, а они за свою — не очень? Может, у них запасная есть?
Милкин хмыкнул:
— Им-то чего бояться? Их — сила!
— Сила? А тогда зачем они вас заставляют записываться? Видно, без вас у них силы не хватает. Я, например, так понимаю.
Попал… Мужики качнулись, пронесся дружный вздох. Милкин, уступая, забормотал:
— Может, оно и так, не знаю. С нами не советовались.
— Власть ихняя, — с горечью признал Сидор Матвеич, тыча костылем в какую-то букашку под ногами.
— Какая же у них власть? От власти они бегают. Власть ваша, вы сами. Кого больше-то — вас или их?
— Поговори-ка поди с ними… — снова осмелел Милкин. — Чуть заикнулся — в яругу и башку долой.
— Ну вот, а ты говоришь — власть. У власти, у настоящей власти, суд должен быть, закон. Виноват — докажи. А какая же это власть: живот человеку размахнули, на воротах приколотили? Так только волки, если в овчарню заскочат…
Молчат, не поднимают глаз. Далее Милкин утих. Григорий Иванович подождал — и снова:
— Так теперь что, тебя за бороду хватают, а ты сиди, терпи? Так, выходит?
Первым не вынес Сидор Матвеич.
— А что делать, гражданин военный командир? Мужик — он ведь как веник смирный… Эх, чего языком молоть! Если бы на каждую оказию рот разевать, не только бороду, голову бы давно оторвали. Ведь ты бы поглядел, что тут было!