— Про мародерство бы хорошо, — подсказал Богуславский. — Такая армия сейчас прибывает, котовцы эти. Да неуж никто из них не оскоромится? Тоже, поди-ка, есть любители и бабу прищемить, и в сусек заглянуть…
Утром на деревенских заборах появилось наполовину написанное от руки, наполовину отпечатанное на машинке «Воззвание» антоновского штаба.
Не остались без применения и стихи Дмитрия Антонова. Под своими сочинениями он подписывался: «Молодой Лев». Каждый листок стихотворения сопровождало грозное предупреждение: «За срывание, как враги партизан, будут наказаны по закону военного времени».
Глава седьмая
Свет в штабе бригады горел до поздней ночи. К исходу дня стало известно, что отход бандитской армии прикрывает крупный отряд Селянского. Комбриг продиктовал приказ Скутельнику, поворачивая его с эскадроном влево, на дерзкий и рискованный маневр в обхват, рассчитывая прижать Селянского к двум эскадронам Маштавы, как вдруг пришло коротенькое донесение самого Маштавы и разом внесло такие перемены в расстановке сил, что срочно потребовалось многое, если не все, в намеченном плане ломать.
Время уходило незаметно, и, когда от утомления появилась знакомая ломота в висках и надо было прикрывать глаза от света, комбриг спохватился, что час уже поздний. Неторопливый, аккуратный Юцевич забрал какие-то бумаги и отправился к себе, — он рассчитывал просмотреть их рано утром, на свежую голову.
Стянув с себя с кряхтеньем сапоги, Григорий Иванович пальцем постучал по прохудившимся подметкам. Потом он дунул на лампу и в темноте с наслаждением вытянулся всем большим усталым телом. Со двора доносился степенный голос ординарца Черныша, — с кем-то беседовал, коротая ночь.
— По женской части, я гляжу, у вас строговато, — осторожно выспрашивал Черныша невидимый собеседник.
— А когда? — спрошу я тебя. Одно дело — некогда. С коней не слазим. Другое — нельзя. Если что, разговор короткий: в особотдел.
— А сам? Мужчина-то уж шибко в теле.
— А что тебе сам? У нас что сам, что не сам — все одно. Закон для всех. Правда, Григорь Иваныч при жене, супруге то есть. Родить вот скоро должна. Аккуратная бабочка. Уговаривал ее остаться дома — не схотела. Она у нас все время при бригаде, по медицинской части.
— Фершал?
— Выше бери. Врач.
Нашел, значит? Это правильно. Каждый по себе дерево ломит.
— Когда ломить-то? Не шибко, знаешь. Жить потом будем, сейчас пока воюем.
В конюшие вдруг забила копытом лошадь, заржал Орлик.
— Балуй! — заорал Черныш, бросаясь к лошадям.
«Жить потом будем», — повторил Григорий Иванович.
Второй раз за сегодняшний день приходилось ему слышать эти слова, в которых, если вдуматься, заключалась философия целого поколения людей, чья жизнь выпала на грозные годы ломки старого мира и зарождения нового. Потом… Ради будущего, которое неузнаваемо исправит несовершенство прошлого, бойцы бригады отказались от всего, чем жили раньше, и обучились стрельбе с лошади и спешившись, стрельбе одиночной и залпами, рубке шашкой и кавалерийским перестроениям, организации боя и уходу за лошадью — всей пауке убивать и не быть убитым, совершенно ненужной для крестьянина и рабочего, но необходимой для бойца, чтобы устроить жизнь такую, о какой они мечтали все эти жестокие кровопролитные годы. (Закрыв глаза, Григорий Иванович представил своего начальника штаба. Такой человек, как Юцевич, размышляя о красных кавалеристах, объединенных в братство эскадронов и полков, непременно уподобил бы их… ну, скажем, заряженным патронам, не способным в своей классовой ненависти покамест ни на что иное, кроме как быть выстреленными по определенной цели. Да, не человек, а боеприпас, причем по доброй воле… Так пли примерно так сформулировал бы свои наблюдения Юцевич и непременно записал бы в свою книжечку.)
Но разве сам он, командир красной кавалерийской бригады, но подчинил всю свою жизнь тому же самому? Разве не ради жизни потом сложилось все его нелегкое существование на земле, оглядываться на которое ему попросту не было времени, кроме тех минут, когда он, вот как сегодня, по каким-то причинам вдруг задумывался о том, что сталось бы с ним, если бы не то-то и не то-то, не стечение каких-то обстоятельств, чаще всего случайных, но тем не менее определивших всю его судьбу, переменивших его так неузнаваемо, что теперь он был не в состоянии увидеть себя в какой-то иной жизни, другой, не сегодняшней…
Для начала, скажем, мелочь. Не ударь бы его Скоповский, просвещенный хам, помещик, у которого он служил управляющим имением… О этот гнусный, унизительный удар барской руки по лицу!
Тогда он был молод, полон планов и надежд. Окончив сельскохозяйственную школу, стремился учиться дальше и втихомолку зубрил немецкий, намереваясь со временем получить агрономическое образование в Германии.
Принимая его на службу, Скоповский не знал, что молодой управляющий уже попадал на заметку полиции за беспорядки в Кокорзенской сельскохозяйственной школе (зачитываясь Пушкиным, Григорий воображал себя Дубровским, встающим на защиту крестьян от произвола самодуров помещиков). На Скоповского произвело впечатление, что дед Котовского, полковник русской армии, владел небольшим именьицем в Балтском уезде. (На военной карьере деда губительно сказался отказ участвовать в подавлении польского восстания 1863 года, и Григорий Иванович застал уже полное разорение дворянской семьи, даже без остатков прожитого именьица; отец, обнищав вконец, вынужден был приписаться к мещанскому сословию и, чтобы содержать семью, поступил механиком на винокуренный завод князя Манук-бея в Ганчештах.)
Молодой управляющий с первого же дня почувствовал затаенное озлобление крестьян против помещика. Скоповский сам землей не занимался, а предпочитал сдавать ее в аренду исполу. И вот весной крестьяне потребовали снижения арендной платы. В ответ Скоповский пригрозил испольщикам, что сдаст всю землю богатым хуторским мужикам. Деревенские испугались. Чтобы прокормить семьи, своих наделов — «подарка» от первой «воли» — было недостаточно. Не было выгонов для скота, не было леса и водных угодий; рыбу в барских озерах разрешалось ловить только удочкой. А на хуторах сидели цепкие, прижимистые мужики. Если не взять у Скоповского землю исполу, все равно придется наниматься к хуторским, иначе не прожить. И деревенские, скрепя сердце, согласились на помещичьи условия.
Свою месть они приберегли до осени, когда подошла пора убирать хлеб.
Испольщики сжали свою половину, а барскую оставили на корню. Управляющему они так и заявили:
— Сперва свое надо свезти. А там поглядим. Не век же на барина ломить! Пускай радуется, что вспахали ему, посеяли.
Скоповский рассвирепел и потребовал от управляющего, чтобы он покончил с бунтом. Григорий Иванович отправился в деревню. Что он мог сказать крестьянам? Уговаривать? Григорий Иванович считал, что мужики правы. По дороге он зашел к старику Дорончану и посоветовал не поддаваться, стоять на своем: еще немного — и Скоповский уступит.
В барском доме говорили, что виной всему запрещенные бумажки, которые подбрасывают в деревню какие-то разбойники. Ходят по земле злые люди и смущают смирных мужиков рассказами о привольной жизни без господ, без податей, без начальства.
На четвертый день приехал из города барин со светлыми пуговицами и ласково объяснял на сходке, что люди, которые сулят мужикам господскую землю, зовутся бунтарями, они против царя и начальников, хотят забрать власть себе и подчинить народ.
— В законе сказано, — наставлял он, — собственность нерушима, свята. Вот есть у тебя дырявое корыто, — обратился он к внимательно слушавшему Флоре, — оно твое. Не трогай! Я же не трогаю, правда?
— Гы-ы… — осклабился Флоря. — На, я тебе даром отдам.
— Я к примеру говорю, братец…
Барии уехал, ничего не доказав. Мужики не расходились. Богатый хуторянин Фарамуш налезал на Флорю.
— Землю тебе, дураку, подай! А на чем пахать будешь? Бабу запрягешь?