Откуда-то выскочил Мамаев. Конь под ним метался, становился на дыбы.
Увидев зарубленного казака, Мамай гикнул, пал коню на гриву и ускакал.
Потом Борисов разглядел убитого как следует и испугался страшной рапы казачьей голове и несколько дней испытывал как бы озноб, но с того случая стал лучше понимать и чувствовать бойцов, живущих под постоянной угрозой таких же ран в любом бою. Недаром фронтовики, живущие со смертью глаза в глаза, испытывают презрение к тем, кто находится в безопасности.
Котовский, видимо, знал о поведении комиссара в бою. Заметив, что Борисов ходит тусклый, точно больной, он как бы невзначай сказал:
— Это всегда так, Петр Александрия, хоть кого спроси. Я когда первого человека решил, он мне — не поверишь! — по ночам снился. Привязался и стоит перед глазами!
А Мамаев, когда они увиделись после прорыва, подмигнул комиссару, как сообщнику, и захохотал:
— Петр Александрыч, ты много не думай, не надо, а то вошь накинется!
Но своему дружку Мартынову он отозвался о Борисове так:
— Ничего, подходящий комиссар. Годится!
Постепенно Борисов обвык и приспособился, скакал, кричал, что голосили и другие, проворно изворачивался и рубил в ответ и не оглядывался посмотреть, как выглядит зарубленный. Он стал, как все, одной участи с любым бойцом.
«Мамай, Мамай… — успокаиваясь, комиссар не переставал думать об осужденном бойце. — Конечно, войне человек живет, пока жив. Иной боец может и поживиться чем-нибудь от щедрот хозяйских, но только полюбовно. А кража, шум, скандал — на военном языке это называется мародерство. Если сотнями и сотнями людей не управляет сознание долга и дисциплины, это сброд, а не войско…»
Глава тринадцатая
Семей Зацепа убрал коня и стал собираться в штаб: обтер пучком травы забрызганные сапоги, застегнулся, плотно обтянул под ремнем гимнастерку. Перед осколком хозяйского зеркальца аккуратно, ровно надел фуражку. Комбриг не терпел расхлябанности, особенно не выносил малейшего намека на куделистый казачий чуб.
С комбригом Семен решился говорить о Кольке. Сегодня выступление — опять, значит, они с мальчишкой порознь. У Зацепы постоянно болело сердце за приемыша. Парнишка растет, за ним надзор отцовский нужен. Трудность разговора представлялась Зацепе в следующем: не дать Котовскому почувствовать, будто скорое появление своего ребенка загородит от него заботу о Кольке. Семен не сомневался, что так оно и произойдет, потому и хотел заранее забрать мальчишку к себе, но к задуманному следовало подойти деликатно, политично, как сказал бы комиссар, чтобы — избави бог! — не затронуть ни одной струны в душе комбрига.
Провожая Семена в штаб, Колька ни словом не обмолвился о своем желании быть вместе с ним в эскадроне, но посмотрел с такой мольбой, что Семен напустил на себя неприступный вид: он заранее решил, что, если разговор с комбригом ничего не даст, придется опять прикрикнуть на мальчишку, напомнить ему о воинской дисциплине.
Оставшись дома с лошадьми, Колька не знал, чем себя занять. Бельчик, стареющий, с мясистой грудью и тяжеловатым крупом, любил класть своему хозяину на плечо костистую голову, вздыхал и переступал ногами. Колька жалел это большое живое существо и, если мог, баловал его каким-нибудь лакомством, чаще всего хлебной или арбузной коркой. В Шевыревке конь отощал и постоянно смотрел голодными глазами.
С той стороны, где находился штаб, донеслась зычная ругань Черныша:
— Костя, черт! Ты чего не глядишь, коня распустил. Шарится, как колобихина корова. Весь в хозяина!
Крутя плетью, Черныш отгонял от сена проказливую кобылу Мартынова.
Мартынов вылез откуда-то из холодка: в волосах солома, глаза мутные, ноги со сна размякли. Весь вывернулся в сладкой потяжке, рот не закрывался целую минуту. Пока зевал, разглядел и кобылку свою, и злого Черныша с плетью. На губах Мартынова заиграла ухмылка, он направился к Чернышу с игривыми объятиями и приговором:
— Пампушечка ты моя малосольная, распрекрасное ты чучело!..
— А плетью хочешь? — совсем осатанел Черныш.
«Оголодали кони», — подумал Колька.
В углу за крылечком возилась хозяйская детвора. Младшенькая, свесив большую голову в платочке, играла в свою любимую игру: вертела из щепочек и тряпок куколок и хоронила их.
Все внимание старшей девочки, Соньки, занимал степенный, строгий мальчишка в настоящей военной форме. Глазея на него все дни, что он жил у них постоем, Сонька не переставала умиляться: такой маленький солдат! Она знала, что он уедет не сегодня-завтра, а значит, снова опустеет их двор, вся деревня, и никогда уже не будет такого праздничного многолюдства. Главное же — уедет и даже не оглянется этот важный маленький кавалерист в белой кубаночке набекрень, со своей серебряной трубой.
Обнявшись с Бельчиком, Колька поглаживал его по толстой шее. С чем придет Семен из штаба? Но ведь Григорь Иваныч обещал, при всех сказал! Не такой человек, чтобы обманывать. Если сказал, значит, точно. Теперь они с Семеном будут вместе… Бельчик настойчиво тыкался в руки своего хозяина, принюхивался к карманам, но угостить коня было нечем. Раз или два Колька строго взглянул на босоногую рыжую девчонку с засунутым в рот пальцем, глазеющую на них с Бельчиком.
— Тебе что… — не выдержал он, — делать нечего?
Девочка пожала плечами и, опустив голову, почесала одной ногой другую.
— А у нас картошка осталась! — вдруг выпалила она. — В чугуночке.
Колька переглянулся с конем. Потом, помявшись, солидно кашлянул в кулак, как это делал усач Девятый.
— Подхарчиться бы, конечно, не мешало. Время. — И он глянул на небо: солнце стояло уже высоко.
— Я сейчас принесу! — крикнула Сонька, бросаясь в избу.
Остывшие картошки она вывалила в подол платьица и держала его рукой, чтобы не рассыпать. В другой руке, на ладошке, принесла щепотку соли.
Ого, даже соль!
— С солью у вас, как видно, ничего, — похвалил Колька, придерживая Бельчика, чтобы тот не жадничал. — А вот мы всю Украину прошли, а соль нигде даже на сахар не меняют. Что сахар? Баловство одно.
Дома Сонька опростала солонку, больше соли в доме не было. Но она нисколько не жалела и радовалась, что маленький солдат перестал важничать и разговорился.
Одну картофелину он сунул Бельчику, другую разломил и макнул в подставленную ладошку.
— Обозов второй месяц не видим, — жаловался он, прожевывая. — Обносились и… вообще. Ну, да тебе этого но понять. Дело военное.
Девочка соглашалась, кивая головой и подставляя подол с картошкой.
— А я вчера… и каждый день бегаю смотреть, как вы на выгоне руками махаете.
Выбирая картошку, Колька снисходительно усмехнулся. Девчонка, конечно, глуповата. Да что с нее возьмешь? Что она видела, что понимает?
— Руками!.. Это называется — гимнастика.
Сонька сгибала ладошку, чтобы соль собиралась в кучку и удобнее было макать. Мало оказалось соли, совсем ничего!
— А бабка Мякотиха подсмотрела, как ваш Григорь Иваныч сам кувыркается. То, говорит, ноги задерет, то на спине примется кататься. Как собака перед снегом. Ну чистый, говорит, антихрист!
— Дура она! Антихрист… — Колька старательно подобрал с подставленной ладошки последние крупинки соли. — Григорь Иваныч знаешь какой человек? Его повесить хотели, так он всех палачей поубивал. Его сам царь боялся.
— Ца-арь?!
— А ты думала! Ему два ордена должны. У него часы вот на такой цепочке от самого Ленина. И все из чистого золота!
Подавленная Сонька молчала.
— Он знаешь как с буржуями управлялся? Он их прямо за людей не считал!
Подъев картошку, Колька отряхнул руки и поправил кубанку.
— Я бы еще… — сказала Сонька, — да нету больше. У нас тут как банды налетели, все порастащили. И людей поубивали — прямо куда ни глянешь!
— Допрыгаются они у нас! Вороний корм!
— А у нас тятьку всего плетями изодрали. Мамка нас увела, но я все равно видела. Сейчас он на лавке лежит, а когда никого нету, зубами скорчегает.