«Мама… мамочка!»
И вдруг мысль, озорная, неожиданная… Он придумал, как перехитрить фрицев. Он даст о себе знать матери, отцу, товарищам.
Шура даже повеселел. В дождь, в унылые потемки улиц звенящей струей вливается песня. Она хватает за сердце, напоминает об утраченной воле, о вчерашней были, которая сегодня кажется уже несбыточным, невозвратным счастьем.
Юношеский голос настойчиво зовет на помощь, требует сочувствия.
— Молчать, рус! — рявкнул конвойный.
Но было уже поздно. В занавешенных окнах по обеим сторонам улицы раскрывались форточки. Осторожно скрипели калитки в огорожах домов. То здесь, то там высовывалась чья-то голова. Полные слез глаза, пронизывая темноту, искали среди скучившихся посредине улицы немцев знакомую рослую фигуру. Шуру узнали по голосу.
— Чекалина ведут! Шуру!
— Бедный Шурка! Отчаянная голова!
— Шура, прощай! Прощай!
Он ликовал. Не удалось немцам прикончить его втихомолку, в темноте, чтобы ни одна душа не узнала. Трусы! Они боялись, что ему будут сочувствовать, может быть, дадут знать партизанам, и его отобьют… А что, если они уже знают, если кто-нибудь успел?.. Может быть, они где- нибудь здесь близко, ищут его в темноте… Сердце как с цепи сорвалось. В мрак, в сырость, в ночь проструились звуки, полные задора:
— Молчать, рус! — бесились немцы.
Но уже закопошилась, ожила пронизанная шорохами, хлопотами, приглушенными шагами тьма.
— Прощай, прощай, родной… — Девический голос оборвался рыданием и неожиданно высоко взметнулся вверх.
И невидимые голоса подхватывали:
Песня ширилась, крепла. Казалось, пронизанная дождем и насыщенная звуками тьма перебрасывает ее из дома в дом, от двора к двору, через перекрестки на соседние улицы.
Шура шел, высоко подняв голову. «Тоня! Где теперь Тоня? Если бы она могла видеть, если б она слышала!»
— Молчать, рус!
— Нельзя!
— Молчать!
В пучках света от электрических фонарей, в разных направлениях раскалывающих потемки, растерянные, вымокшие под дождей фрицы бегали и суетились, как застигнутые врасплох крысы. Затрещали выстрелы. Налет? Они? Ильичев. Тетерчев, дядя Коля… Но тотчас же все стихло. Замолкла песня. Захлопнулись форточки. Прикрылись калитки.
Шуру вели к площади. Значит, конец? А как же ученье, строительный институт?
«Куда ты пойдешь после десятилетки? — Тонины глаза, сочувствующие, внимательные. — Я думаю, ты можешь быть изобретателем. К технике у тебя способности, и большие…»
Сычи кричат в лесу. Вьются первые снежинки. Это нам, дядя Коля, придется восстанавливать хозяйство после войны, нашему поколению. А медвежьи следы на снегу?..
Лисицы и ласки так и рыщут вокруг землянки… А его Рыжик и собаки?.. И он никогда больше не пойдет на охоту? Убили, проклятые, бедного Тенора! Какой свежий, душистый ветер! И дождь… дождь. Все это исчезнет вместе с ним? Неправда! Не может быть! Ему еще нет семнадцати! Сколько раз он читал — фашисты истязают, мучают, ведут на казнь, и в последнюю минуту прорываются наши части и спасают. Так и теперь будет, так будет! Будет, будет!
Он напряженно вслушивается. Всматривается в темноту. Кто-то спешит к нему на помощь, боится опоздать. Только бы не опоздал!
Неясный шум в той стороне, где управа. Они уже близко. Они думают, что он еще там… Хотят вывести его из подвала, а тут пока с ним могут расправиться… Дать им сигнал…
Эта песня как будто про него сложена.
Немец горланит что-то над его ухом, ударил прикладом по спине.
Его вводят в скверик. Виселицы нет. Значит, расстрел. Вырвать бы автомат у кого-нибудь из фрицев и уложить хоть одного! Но изломанные пыткой руки висят, как плети.
Из тьмы выдвигается маска гориллы. Заросший лоб, низкий, сдавленный, тяжелая челюсть, тусклые, как оловянные пуговицы, глаза… Брандоусов! Конец! Те опоздали…
В углу сквера ясень. В длинных обезьяньих руках веревка с петлей. Партизан они не расстреливают. Осклизлый под дождем табурет.
«Мама, мамочка… Я ничего им не сказал! Они пытали, мучили. Я смеялся… плевал им в рожи. Ты не будешь стыдиться за меня, мама…»
Косматые обезьяньи руки копошатся в безлистых ветвях. Взметенная петля упала в темноту. Застучали дождевые капли…
По размытой дождями лесной тропе, то ныряя в лужи, то выкарабкиваясь на ухабы, медленно тащилась груженная дровами телега. Колеса то и дело засасывало. Тощая лошаденка тужилась изо всей силы, чтобы вытащить их из грязи. Хозяин, шагавший рядом, длинно и замысловато ругался и равнодушно нахлестывал лошаденку по мохнатым с пролысинами бокам. Но так как это не помогало, он плечом подпирал телегу сзади, и, вызволенная общими усилиями, она тащилась дальше, чтобы через сотню шагов завязнуть в новой луже.
— Эй, хозяин!
Возница оглянулся. Из чащи на дорогу вышел человек.
— Как пройти на Лихвин?
Возница недоверчиво оглядел его. Парень будто молодой, а лица на нем нет, такой умученный. С одежи вода каплет, хоть выжимай. И голос осип. Видно, всю ночь в лесу шатался.
— На Лихвин дорога вот она. И я туда же иду.
Человек огляделся, растерянный. Значит, он зря проплутал всю ночь, чтобы выйти на дорогу с противоположной стороны?
— Спасибо, хозяин.
Он обогнул телегу и быстро зашагал вперед. Возница глядел ему вслед, с сомнением качал головой, о чем-то раздумывал.
Ильичев отошел уже довольно далеко, когда ему послышалось, что его зовут. Он оглянулся.
Возница манил его рукой и что-то кричал. Слов не разобрать. Ильичев остановился в нерешительности. Он уже потерял столько времени, а тут опять задержка. Возница все еще кричал что-то и размахивал руками. Ильичев повернул назад.
— Ты бы в Лихвин не ходил, — сказал возница, когда они поравнялись. — Кто тебя знает, что ты за человек! Видимость у тебя не того… А у нас немцы дюже лютуют. Хватают людей почем зря. Вчерашнюю ночь мальчонку на дереве вздернули. Вовсе дите. Шешнадцать годов ему, сказывают. Пчеловода сынишка, Шуркой звать… Да куда ж ты, милай?.. Аль он сродственником тебе приходится?
Ильичев не слушал. Схватившись руками за голову, он бежал назад в лесную чащу…
Бессмертие
Прошло несколько месяцев. Оставляя под натискам Красной армии село за селом, немецкие оккупанты далеко откатились на запад от древнего города Лихвина. Землянка в лесу опустела. Недавние партизаны восстанавливали разрушенное фашистскими варварами городское хозяйство.
В кабинете председателя Лихвинского горсовета с утра до ночи народ. Работы и в районе и в городе уйма. Председатель до позднего вечера засиживается в горсовете, склонив седеющую остриженную ежиком голову над сметами, планами и чертежами.