— Ступай лучше во двор. Полезай на сено. Я тебе и поесть туда принесу.
— Чего я не видал на сене? Мне поговорить с ними нужно, выведать. Я ведь не в гости к вам пришел.
— Тсс! — Павлу Николаевичу вдруг почудилось, что по ту сторону стога кто-то дергает сено. Сделав знак сыну, он тихонько обошел стог. И снова померещилось ему, что кто- то проскользнул в потемках.
— Да ну тебя, папка! — подсмеивался Шура. — Какой ты пугливый стал. Не бойся, мне не впервой. Ничего не будет.
Отец дал ему вязанку соломы.
— Что с тобой поделаешь! На, неси.
Немцы занимал, чистую половину избы. Хозяева ютились в той, что поменьше, около печки. Но дверь была открыта для тепла.
После ужина погасили свет и легли. Шура с отцом на одной койке. У немцев еще горела лампа. Они громко говорили о своих делах, не подозревая, что колхозный паренек внимательно прислушивается к их словам и почти все понимает.
— Слышь, папка, — прямо в ухо отцу зашептал Шура, — они мост хотят поднять на быки. Железнодорожный… Который наши взорвали при отступлении. Ничего, пускай поднимают. А мы обратно взорвем. Аммоналу у нас хватит.
— Тише ты! — Павел Николаевич заткнул ему рот рукой. — Они понимают по-нашему.
— Ни черта они не понимают! — глухо из-под отцовской руки пробормотал Шура.
Минуту спустя он уже спал, беспечно посапывая носом. Задремал и отец.
Где-то прокричал случайно уцелевший петух. В другом конце деревни робко и неуверенно, как будто предчувствуя свою скорую гибель, откликнулся ему второй. В темноте деревенской улицы вдоль спящих изб ощупью пробирался человек. Проходя мимо дремавшего патруля, он остановился и сказал что-то солдату. Тот ушел в избу. Немного погодя в полуосвещенном прямоугольнике двери показались двое в немецких шинелях. Электрический фонарь бросал в темноту снопы света, обрызганные дождем. Человек в ватной куртке шел впереди, немцы за ним. У избы Чекалиных они остановились. Двое вошли в избу. Третий, сутуля плечи, ушел в дождь, в темноту.
— Ты есть кто?
Павел Николаевич раскрыл сонные веки, но тотчас же опустил их: резкий свет электрического фонаря слепил глаза.
Рыжий рыластый немец грубо тряс его за плечо:
— Ты есть кто? Отвечайт.
— Чекалин, Павел Николаевич.
— Сколько лет имеешь?
— Сорок два года.
— А то кто есть? Сын?! — Рыластый ткнул пальцем проснувшегося Шуру.
— Да, сын.
— Какой он возраст?
— Шестнадцать лет, — спокойно разглядывая немца, ответил Шура.
— Вы есть арестованные… Одевайт!
Побег
Один конвойный шел впереди, другой сзади, Чекалины, отец с сыном, посредине. Дождь не переставал. Глина вязла к ногам. Шура потерял калошу и остановился.
— Ну! Иди!
Немец ткнул его прикладом в спину.
Привели в избу к Филиппихе.
— Павел Николаевич! Шура! — сочувственно заохала хозяйка. — За что они вас?
Подошел офицер. Прокартавил, ослепляя электрическим фонарем глаза:
— Пагтизаи? Где лесная хата? Где отгяд? Где мины?
Павел Николаевич развел руками:
— Мы ничего не знаем. Мы из деревни никуда не ходим, здесь всегда и живем.
— Пагтизан! — упрямо твердил немец.
— Да ведь это же пчеловод наш колхозный. Мед, мед! Сладко! — пыталась объяснить немцу Филиппиха. — А Шурка— сынишка его, в школе учится. Зачем вы их забрали? Мы всех их знаем.
— Молчи, матка! — топнул на нее офицер и, сказав что- то конвоиру, вышел.
— Слышь, папка, — зашептал Шура: — дорогой рыластый говорил другому по-немецки, а я все-таки разобрал: «Жена — коммунистка, а сын — партизан». Откуда же немцам знать? Никто, как свой, выдал.
Павел Николаевич перевел глаза на окно, потом на сына. Тот понял, оглянулся. Конвоир с автоматом в руках дремал стоя, прислонившись к двери. Шура шагнул было к окну, но Филиппиха, возившаяся у печи, загремела ухватом. Конвоир вздрогнул и протер глаза. Что-то показалось ему подозрительным в их поведении.
— Марш, рус! — рявкнул он и сердито стукнул прикладом об пол.
И снова их вытолкнули из тепла на дождь и ненастье. Привели в чужой погреб. Загремел засов, Шура нашарил какие-то мешки, зарылся в них и тотчас заснул.
Павел Николаевич прислушивался. Где-то тонко попискивала крыса. Шаги часового раздавались в разных местах одновременно, значит их было несколько. Высоко, под самыми сводами, чуть намечалось окошко. Можно бы подтянуться на руках и… Но бежать, когда нечем отстреливаться…
— Холодно, — пробормотал сквозь сон Шура и поджал под себя ноги.
Отец лег рядом с ним, обнял, потом начал растирать его озябшие руки. Ночи, казалось, конца не будет. Пахло плесенью. Стучал дождь по крыше. Перекликались часовые. Только под утро, согрев сына и сам согретый его теплом, Павел Николаевич задремал. Он проснулся от какого-то шума за дверями. Шура все еще спал.
— Пусти, чего пихаешься? — кричала женщина.
— Матка, нельзя!
Подтянувшись на руках, Чекалин выглянул в окно. Светало. Дождь перестал. У входа в погреб хозяйка препиралась с часовым.
— Картошки тебе моей жалко? Так я не по картошку, я по дрова.
— Нельзя, матка!
— Который день хата не топлена. Дети обревелись, холодные, голодные сидят.
Часовой круто повернул ее за плечи и для вразумительности поддал еще прикладом в спину.
Застучал засов. Павел Николаевич спрыгнул на пол. Шура, сидя на мешках, протирал глаза. Трое конвоиров окружили его.
— Вставай, пошли.
Выйдя из погреба, взяли направление к большаку.
— В город нас ведут наверное, в штаб, — сказал Шура.
Не дойдя до школы, немцы свернули с дороги, ввели арестованных в сад, поставили к стенке.
— Папа, нас расстреливать сейчас будут!
Павел Николаевич молчал. Ему и самому так казалось. Один из конвоиров, посоветовавшись о чем-то с двумя другими, ушел в школу.
Шура смотрел ему вслед.
— Нет, не расстреливать, а вешать. За веревками пошли. Они партизан всегда вешают.
Медленно проходили минуты. Конвоиры стояли, как деревянные чурбаны.
Шура нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Ему не стоялось спокойно.
— Уж кончали бы скорее! Что они нас мучают?!
— Поспеешь! — не разжимая губ, проговорил отец.
Из школы с приглушенным говором высыпали люди в красноармейских шинелях, худые, с изможденными, землистыми лицами.
— Наши! — крикнул Шура. — Пленные, наверное.
— Правильно, сынок, пленные, — прохрипел простуженным голосом человек с рукой на перевязи. — Из окружения прорвались, потом в лесу плутали. Больше недели без пищи. А на опушке они нас настигли. Патроны все вышли. Голыми руками чего сделаешь! А вы кто будете?
— Нет разговаривайт! — крикнул конвойный.
Пленных выстроили парами. Шура с отцом оказались в последней.
В конце деревни, за огородом, отделенным от проулка высоким турлуком, стояла полевая немецкая кухня. Солдат- повар выплеснул из котла остатки пищи.
— Рус, кушай.
Изголодавшиеся люди, сбившись в кучу вокруг отбросов, подбирали их с земли и ели с жадностью.
От ненависти, от чувства унижения и боли за своих у Шуры перехватило дух.
— Как они с нашими… У, гады!
— Прикрой глаза, прикрой! — шепнул отец. — Тебя за одни глаза в расход пустят.
Худые клячи щипали пожелтевшую под осенними дождями траву. Солдат снял с них сбрую и швырнул в группу пленных.
— Рус, чтоб блестело!
Чекалиных заставили чистить картошку, остальных колоть дрова.
— С вас бы так шкуру сдирать, нечисть фашистская! — сквозь зубы бормотал Шура, с остервенением кромсая картофель.
— Тише ты, помалкивай, — опасливо оглянулся один из пленных. — Чего уж там после драки кулаками махать! Москву-то сдали.
— Кто сказал? Откуда?! — вскинулся на него Шура.
— Немцы сказывали. Уж они знают. И Тула взядена и Москва. Скоро за Урал наших погонят.
— Брешут псы поганые! — в бешенстве крикнул Шура, забывая всякую осторожность. — Я вчера только последнюю сводку слышал. Тула держится и будет держаться. Никогда еще Тула врагу не поддавалась. Наши оружейники не подкачают. А Москвы немцам, как своих ушей, не видать. Дайте срок, покатятся они назад, только пятки засверкают.