В тот вечер Непомилуев пользовался именно этим приемом: сидел и отрешенно помалкивал в бороду. А для того чтобы собравшиеся не лишили его этой привилегии, время от времени бессмысленно улыбался. Глазами. Губами улыбаться борода не позволяла.
Разговорить Непомилуева с первого захода не удалось. Он вежливо просыпался от своей, как мне тогда казалось, роли, иронически пересчитывал на моем лице глаза, губы, брови… и вновь втягивался в себя, не забывая поддерживать со мной вежливый разговор… Теми же глазами.
Как выяснилось позже, делал он эти свои отсутствия в присутствии совершенно сознательно, ибо тренировал себя в расслаблениях, отключался от земли и вообще бредил эзотерической философией, в которой я, Венечка, сам понимаешь, темней и тише украинской ночи… Дышал Непомилуев исключительно носом. То есть — совершенно неслышно. Насморком никогда не страдал. И вообще дыханию, как таковому, придавал огромное значение. Отсюда его кажущееся спокойствие постоянное. Просто не хотел сбивать дыхание. А стало быть, чаще помалкивал. Производил впечатление. Меня просто очаровал. Я в него… так и провалилась, как в пещеру Аладдина.
Собаку содержал. Огромного ньюфаундленда. Возил с собой на льдину и обратно. Кличку дал — Прана. Что-то древнеиндийское. Я сперва диву давалась: чудит Непомилуев! Даже собаку не по-русски назвал. Почему, спрашиваю, Прана-то? «А потому, что Прана — энергия духа», — отвечает. Ладно, думаю, пусть.
А тогда, на вечеринке, простила ему дурацкое молчание. На льдине-то и любой задумается, глядя на северное сияние. И вот примерно через час после первого захода я к нему с рюмашкой подкатываюсь, ну чтобы поближе сойтись и все такое, а главное — разбудить дяденьку. Непомилуев рюмочку вежливо оттолкнул, пальцами корявыми, негнущимися отвел хрусталинку с коньяком и заявляет: «Выходите за меня. Я теперь один. Я ведь вам… симпатичен?»
Ну просто наповал меня срезал. Думала, повозиться придется. Как с тем актеришкой, теперь уже спившимся. Чай, помнишь, Венечка, эпизод в садике на Колокольной? У тебя еще усики отклеились… А Непомилуев — без предисловий. Теперь-то я поняла, почему так скоропалительно, так походя предложил он мне… руку… Вот именно руку, штамп в паспорте, а не блаженство, не элементарное бабье… счастьице, Венечка. Потому что для Непомилуева нет счастья, кроме его… философии, кроме дыхания драгоценного. Непомилуев — урод. Это с моей точки зрения. А с точки зрения Праны, собаки его задумчивой, хозяин ее — совершенство. Любит себя Непомилуев беспощадно! Держит себя в ежовых рукавицах: аскет, ничего лишнего из одежды, питается овощами, водицей, но чаще — мыслями. Совершенствует себя. А я у него для порядку была. Для прикрытия. (Мужик и — без жены… Непорядок!) Вот он и обзавелся. Чтобы в извращенцы не зачислили. А сам — извращенец… Натуральный! Одержимый. Таких прежде на кострах сжигали. Потому как — неясен. От общей линии поведения морду воротит. Перед теперешней с ним разлукой пыталась я выяснить, кто он на самом-то деле. Спрашивала: «Чем живешь, Непомилуев? Помимо должности геофизической?» — «Творчеством», — отвечает. «Ты что, книги пишешь? Или приборы изобретаешь?» — «Я себя… строю».
Понял, Венечка? Себя Непомилуев… возводит. Как башню Вавилонскую. Нас природа-матушка сочинила, а Непомилуев на хозрасчете состоит. Своими силами обходится.
Да-а… Поженились мы с ним без предисловий. Молча. Вот такая со мной пантомима произошла, Венечка. Помнится, на его фразу: «Я теперь один» — пролепетала: «Мне кажется, вы всегда — один». — «Нет! — встрепенулся. — Кто-то был. Только не вспомню никак. Неопределенное что-то».
Это передо мной бодрился. На самом-то деле все несколько иначе выглядело. До меня у Непомилуева была не только собака Прана, но и первая жена Антонина. Испугавшаяся Непомилуева еще больше, чем я. Внешностью очаровалась, медвежьим его обличьем, а как только провалилась в него, будто в пещеру, так и взвыла. От испуга и на измену пошла. Пока он в первый свой сезон по Ледовитому океану дрейфовал, Антонина Непомилуеву дубликат нашла. Подстраховалась. Я же, Венечка, сам понимаешь, не Антонина. И на такой пошлый повтор в судьбе Непомилуева не пойду. Мне его не только жаль… мне за него обидно. И — страшно. И покуда с Непомилуевым с глазу на глаз не повидаюсь, не обговорю все как есть, покуда с ним в последнюю молчанку не сыграю как следует — ничего подлого этому юродцу по супружеской линии не сделаю. Не обижу… Мне его не только жалко. Я все еще восхищаюсь его… безрассудством. Жить на земле один раз и видеть вокруг только… льды, только белую тоску. Не знать, как цветы пахнут, птицы поют. Теперь-то я без смеха в голосе говорю: Непомилуев — личность трагическая. Да, да. Я — драматическая, ты, Венечка, — комическая, а Непомилуев — трагическая. Хотя если верить самому Непомилуеву, то он — личность космическая. Адепт Вечности. «Такие, как я, — говорит полярник, — не погибают, они — поглощаются».
«Как же так, Непомилуев? — цепляюсь я к нему однажды летом, в Крыму, когда полярники силком его выперли со льдины в отпуск. — Как же это ты, член профсоюза, и такой фиговиной увлекаешься, в такие дебри философские ударился? Может, ты — индус, Непомилуев? Никакой не псковский скобарь от рождения, а натуральный бенгальский огонь или… тигр?»
«Может, и бенгальский… — отвечает. — В прежнем своем проявлении тигр или муравей. А теперь за какие-то старые грешки в скобари определен», — размышляет Непомилуев без тени юмора в бороде, только зубы льдистые с синим отливом сверкают.
«У всех хобби как хобби, — наседаю на него. — А у тебя, Непомилуев, — чересчур! Начитался ты до умопомрачения!» — укоряю его.
А он невозмутимо шепчет в ответ, не сбивая себе дыхания пошлым криком:
«Чем больше в голове знаний, тем космичнее интеллект, чем гибче интеллект, тем меньше суетливых желаний, чем богаче воображение, тем устремленнее личность. А чем, стало быть, совершеннее личность, тем мудрее, а значит, и сильнее общество, в которое эта личность погружена. А значит, и государству, и профсоюзам в том числе, от моей „задумчивости“ только польза в итоге».
Представляешь, Венечка, какой… полезный отшельник? Зачем ему я, если он… сквозь какие-то астральные слои к сияющей вечности пробирается?! Соображаешь, Венечка: я или вечность? На выбор. Вот он и колеблется. Только ведь ясно, что выберет. Что ему я, тощая, хмурая, подержанная? Обыкновенная Золушка, в ожидании башмачка… стареющая. Единственное преимущество: рядом живу, на земле! Руку протяни — и вот она я… Так ведь не протянет. Вернее — протягивает, но всего лишь одну руку. Другую — туда, сквозь звезды, сует, астральной энергией подпитывается. По его понятиям — расстояний в обретении космической любви не существует. Любовь, по его уверениям, это и пространство, это и время, это и — воображение. «Люблю все мироздание, значит, и тебя, Юленька, люблю. Любить нужно космично. Персонально можно только жалеть». Вот его веселенькая философия. «Так пожалей!» — кричу ему в ответ на философию. И — жалеет: подарки делает, денежку присылает. Вот в такой… нетопленой сказочке и живу.
Необходимо отметить, что, вспоминая при мне о Непомилуеве, трактуя сей невообразимый для меня, морочный образ, Юлия никогда не позволяла себе грубых, остервенелых выражений в адрес мужа; на лице ее в момент воспоминаний о нем плавала этакая загадочная, отраженного свойства, лунная, космогоническая улыбочка, рожденная непомилуевскими бреднями и предназначенная исключительно им — Юлии и ее неощутимому, почти бесплотному полярнику, живущему с ней по звездным законам — на почтительном друг от друга расстоянии — и напоминающему о себе не чаще, чем комета Галлея нам, грешным, — то есть в среднем однажды за человеческую жизнь.
Лично я наблюдал Непомилуева невооруженным глазом действительно лишь однажды. Случилось это в мои студенческие годы, когда я шпионил за Юлией и когда она, порвав с заслуженным артистом Угрюмовым, по всей вероятности, только что познакомилась со своим будущим мужем.
Помнится, Юлия выскочила из дверей факультета на набережную, совершенно обалдевшая, в состоянии, близком к мистическому экстазу, и, наткнувшись на мою физиономию, выкрикнула: «Такси!» Я, естественно, ничего поначалу не понял, потому что и вообще очень редко с ней разговаривал, примерно — фраза в год, а в остальное время — разве что во сне или в воображении, и еще потому ошарашенным сделался, что весьма близко от себя лицезреть ее мог и, понятное дело, очумел, остолбенел полностью — сообразительность моя враз отсырела, свет в глазах померк, в ушах кровь запищала, сжатая сосудами.