И еще: в один из таких сладчайших перекуров, когда сознание причастности к жизни людей наполняло мне сердце чуть ли не молитвенным трепетом, понял я, что не знал этой жизни и что вообще брал от нее только с поверхности, только грим с ее лица слизывал и разную словесную пыль, маскирующую смысл и жар бытия.
Завершился мой первый «мучной» день неожиданной встречей.
Сразу после смены всей бригадой хлынули в столовую. Я и не предполагал, что могу съесть такое огромное количество пищи: два «взрослых» мясных обеда. Два борща, два гуляша и — залпом — три стакана компота. И опять мне было хорошо и нисколько не противно, что я такой вот кашалот прожорливый. Напротив — тело мое казалось мне сгустком энергии, реактором, излучающим силу. Правда, вскоре после насыщения наступила непродолжительная вялость, и я, чтобы не отвлекаться на посторонние звуки — храп, бормотание во сне, пересуды и перебранки наяву, — решил пойти не в сумеречный барак, а к вечереющему морю.
С удовольствием отпечатал на сыром, разутюженном волнами песке сотню отчетливых следов, оттиснув их кедами, и вдруг словно в хрустальную гору из сказки уперся: огромное нагромождение стеклянной тары — банок, бутылок, баллонов, которые, оказывается, дешевле выбрасывать на свалку, нежели вывозить морским транспортом на материк, откуда они прибыли в свое время, заполненные консервированным содержимым. Вздыбленная бульдозерной лопатой лавина сине-зеленого литья фантастически светилась, возвышаясь над морем. Солнце, плавно приседающее в вечереющие воды, оранжево-огненное, с каждой секундой все гуще багровеющее, с трудом просачивалось сквозь стеклянную гору вязким, коснеющим, уже как бы сонным светом.
Тут я и обосновался, возле бесхозного чуда, возле немалых государственных денежек, выброшенных на ветер, рухнул с размаха всей своей брезентухой, напичканной потом и пшеничной мукой. Штаны с жестяным хряском прогнулись на сгибах, будто сломались. С величайшим наслаждением подставил я слипшиеся на голове волосы морскому дыханию. Колтуном взявшаяся мука изуродовала мне прическу… Завтра до смены парикмахер-любитель, а именно Лепила, подстрижет меня садовыми ножницами под полубокс, еще через день — под бокс, а чуть позже — под комбрига Котовского. И я пойму, что жить без волос иногда приятно, даже в молодости. Но это — завтра… А в тот заревой, хрустальный час на мне еще топорщилась оскверненная мешкотарой шевелюра, когда глазам моим представилась женская фигурка, вышедшая на меня берегом моря, прямо из-за сияющей возвышенности. Наверняка бы она прошла мимо, не случись на моем лице… очки. Да, да. Как выяснилось впоследствии, именно это оптическое приспособление натолкнуло ее на мысль оглянуться, когда уже я да и вся стеклянная куча были позади.
Необходимо отметить, что очки я водрузил всего лишь за минуту до появления женщины, чтобы получше разглядеть море, уходящее солнце, игру его лучей, преломленных банками из-под огурцов, кабачковой икры и чернорябинового варенья. А узрел чудо, еще более чудесное, нежели все остальное в природе: милую девушку, вышедшую ко мне, будто Афродита из пены морской, а точнее — из-за тары стеклянной. Она оглянулась, и тут я, взмахнув руками и отчаянно улыбаясь девушке, со страшным скрежетом, хрустом и хряском посыпался со склона к подножию холма.
Девушку звали Наташа. Работала она здесь, на побережье, завклубом. Попутно, в праздничные дни, играла на фортепьяно и немножко пела, ибо окончила Свердловскую консерваторию (по классу рояля). Вышла замуж за моряка. Моряк ее незабвенный, с зеленым, пограничным просветом в старлейских погонах, год назад не вернулся с боевого задания. То есть — вернулся неживой.
Где-то на подступах к Уралу в вагоне появился этот развеселивший всех пассажир. Вот уж поистине, кого только не держит на себе русская земля, каких персонажей восхитительных! Росту он был незначительного. Передвигаясь по вагону, лицо свое держал в ладонях, будто ему нос только что разбили. Одежда на плечах странная, полосатая. Никто из нас особого внимания на него не обратил. Промелькнул человек — и все. Как будто Макароныч очередную страничку в «дюдике» перевернул — не более того. А то, что одежда на промелькнувшем человеке будто из немецкого концлагеря — мало ли: сейчас во что только не одеваются люди, лишь бы на глаза друг другу попасться. Но в том-то и дело, что полосатый типчик, промелькнувший мимо нас по своим делам, неожиданно вернулся. Как бы после некоторого раздумья — приплелся к нам и, все так же держа лицо в горстях, будто боялся его расплескать, подсел на краешек лавки, принадлежавшей Макаронычу. На тот самый краешек, куда по обыкновению или, как ей казалось, по ошибке присаживалась чернявая Анастасия.
Присел типчик и огромными, черными, какими-то азартными глазами, не уместившимися в ладонях, обвел присутствующих.
— Здесь занято. Мня-я… — вздохнул Подлокотников, опираясь черной своей бородой на бородавчатый посох.
— Я знаю, — согласился пришелец, пристально изучая наши лица. — Перекурю только и дальше пойду.
— Тогда здоровеньки булы, как говорят в крематории! — протянул Купоросов гостю пятнистую, в наколках руку.
Незнакомец, не убирая от своего лица ладоней, склонился к протянутой руке Фомича и стал внимательно изучать татуировку.
— Интересец у меня имеется… К вашему купе. Бедолаго! — С этими словами незнакомец как бы вышел из укрытия, скрепив с Купоросовым рукопожатие. При этом лицо его открылось.
— Кто… бедолага? Я, что ли? — улыбнулся Фомич, пытаясь тем самым подбодрить гостя, вцепившегося какими-то кричащими, измученными глазами в его, Фомича, физиономию, а главное — в наколки на руках.
— Фамилия — Бедолаго. «Го» на конце. Уловили? Так и в паспорте значится, в документе гербовом. Который у меня увели. Вот такой коленкорец получается.
Когда Бедолаго показал нам свое лицо — многие вздрогнули от неожиданности. По крайней мере, я лично едва не вскрикнул. Нет, нет… Никаких шрамов, ничего сверхъестественного — ни зеленой бороды, ни рваных ноздрей, ни каторжного клеймения на лбу. Просто… неожиданное лицо. Лицо пустыни. Да, да. Есть люди с лицом города, толпы, то есть с лицом ожидаемым, с лицом в порядке вещей, черты которого размыты, разобщены: лицо театра, бани, столовой, базара; есть люди с чертами порезче, поотчетливей, скажем, люди деревни, периферии, дачного пригорода, вообще захолустья. А есть лица самые что ни на есть внезапные, как бы возникшие в абсолютном безлюдье: в пустыне, космосе, океане. Выражение таких лиц не наглое, не надменное, не так называемое «сверхчеловеческое», а вот именно — неожиданное, точнее — нежданное. У Бедолаго имелось именно такое лицо. И что замечательно: если глядеть на его голову сзади, с затылка, то — человек как человек, правда, брюнет, волосы волнистые, довольно пышные, голова, можно сказать, красивая. От такого затылка многое ожидаешь: ну если и не Аполлона Бельведерского профиль за ним мерещится, то, во всяком случае, нечто кинематографическое. И вдруг — конфуз: взгляд ваш натыкается на клоунский «башмачок» несерьезного носа, на огромные, подпирающие этот башмачок губы, на мясистый под этими губами подбородок «пяткой». А над всем этим — кипящие, взъярившиеся каким-то немеркнущим интересом глаза Бедолаго.
— У меня документы украли. Вот какой сюжетец получается, — обратился Бедолаго к Фиготину, как к человеку с книгой, то есть наиболее внешне основательному, сосредоточенному. — И, если не ошибаюсь, кто-то из вашей компании это дельце провернул.
Как писали в старинных романах, наступило тягостное молчание.
Первым опомнился Подлокотников. Самый из нас находчивый. Подготовленный к неожиданностям профессией инкассатора.
— Мня-я… Трудно переоценить тот факт… — начал было проповедник очередную лекцию, но выпад его занудный мгновенно парировал агрессивно настроенный Бедолаго.
— Если вам трудно — это еще не означает, что вы герой труда. Трудно переоценивать — займитесь чем-нибудь посильным. Такой вот оборотец получается.