Он поднес кружку к губам и опорожнил ее. И затем продолжал задумчивым тоном:

- Видите ли, господа, в ближайший вторник мне опять! придется присутствовать при смертной казни. И меня мороз! дерет по коже при мысли...

Секретарь вытянул голову:

- Ах, господин прокурор, - прервал он его, - не можете ли вы взять меня с собою? Мне ужасно хотелось бы увидеть казнь. Пожалуйста!

Прокурор поглядел на него с горькой улыбкой.

- Ну, конечно, - промолвил он, - конечно. Так и я клянчил в первый раз. Я отсоветую вам, но вы будете упорствовать. А если я вам откажу, то не сегодня-завтра вас возьмет с собой другой коллега. Итак, я вас возьму, но могу вас уверить, что| вам будет стыдно, как никогда во всю жизнь.

- Благодарствуйте, - промолвил секретарь и поднял стакан. - Очень благодарен вам. Разрешите мне выпить за ваше здоровье?

Но прокурор не слышал. Он был поглощен мрачными мыслями.

- Знаете, - обратился он к председателю, - что самое ужасное? То, что преступление - позорное, гнусное преступление - приводит нас к мысли, что оно все-таки гораздо выше - о, еще как выше, - чем мы, якобы непогрешимые судьи справедливости. И что оно, при всем своем бездонном беззаконии, являет собою силу, которая развевает по ветру всю ветошь наших формул и словно огнем расплавляет железный панцирь законов и параграфов, прикрывавший нас. И мы, словно голые черви, ползаем пред ним в пыли.

- Любопытно, к чему вы клоните? - промолвил председатель.

- О, я вам расскажу сейчас случай, - предложил прокурор, - который произвел на меня самое сильное впечатление, какое я когда-либо испытывал в жизни. Это было четыре года тому назад, 17 ноября. Я присутствовал тогда в Саарбрюкене при гильотинировании разбойника Кошиана. - Мари, еще кружку! прервал он себя.

Толстая кельнерша не заставила себя ждать. Она сделалась очень внимательной, услыхав, что речь идет о разбойниках и гильотине.

- Рассказывайте! - настаивал секретарь.

- Подождите! - воскликнул прокурор. Он поднял стакан и провозгласил: Я пью в память этого гнуснейшего из преступников, этого исчадия человечества, который, однако, быть может, был герой!

Медленно поставил он кружку на стол. Все молчали.

- За исключением вас, господин секретарь, - продолжал он, - вероятно, все вы, господа, хоть раз в жизни были свидетелями этого мрачного зрелища. Вы знаете, как ведет себя при этом главное действующее лицо. Такой герой эшафота, какого изображает в своей "Песни о Ла-Рокетт" известный монмартрский поэт Аристид Брюан, - очень редкое исключение. Поэт вкладывает в уста преступнику следующие слова: "Спокойным шагом я пойду, как патер чинный. Не дрогну я, не упаду пред гильотиной. Молчать? Молиться? Плакать? Нет!.. Не буду ждать я - и пусть услышит Ла-Рокетт мои проклятья!" Это очень эффектное предисловие для убийцы, но я боюсь, что в действительности было иначе. Я боюсь, что герой "Песни о Ла-Рокетт" вел себя совершенно так же, как его берлинский коллега Ганс Гиан, который оставил такой монолог, озаглавленный им "Последняя ночь": "Едва мигает синий глаз. Уж утро брезжит за решеткой. Ну, Ганс, крепись! Пришел твой час. А жизнь прошла, как сон короткий. Они идут... Ну, что ж... Пускай!.. Взгляну в глаза я смерти прямо... Прощай же, Божий мир! Прощай!.. Простите все... О, мама! Мама!.." Этот ужасный крик "Мама, мама!" - крик, который потом никогда не забывается, если имеешь несчастье услышать его, есть нечто характерное для того, о чем идет речь. Бывают, конечно, исключения, но они реже редкого. Прочтите мемуары палача Краутса, и вы узнаете, что из его ста пятидесяти шести клиентов только один вел себя "как мужчина". Это был именно покушавшийся на убийство короля Годель.

- Как он вел себя? - спросил секретарь.

- Вас это так интересует? - продолжал прокурор. - Ну, так, видите ли, он предварительно побеседовал с упомянутым Краутсом и обстоятельно расспросил его обо всем, что касается казни. Он обещал палачу хорошо разыграть свою роль и просил не связывать ему рук. Краутс отклонил эту просьбу, хотя, как оказалось потом, мог бы вполне удовлетворить ее. Годель спокойно наклонился, положил голову на подставку, нагнулся немного, поглядел вверх и спросил: "Хорошо так будет, господин палач?" "Немножко более вперед!" - заметил последний. Преступник подвинул голову немного вперед и снова спросил: "А теперь правильно?" Но на этот раз палач уже не ответил. Теперь было правильно... Блестящий топор правосудия упал, и голова, которая все еще ожидала ответа, покатилась в мешок. Краутс сознался, что он поспешил с совершением казни из страха. Он говорит, что если бы он еще раз ответил преступнику, то не имел бы силы исполнить свой долг до конца...

Итак, в этом случае мы имеем исключение. Но стоит только прочитать акты этого безумного, бессмысленного и бесцельного покушения, и тогда становится ясно, что в лице Годеля мы имеем дело с явно ненормальным человеком. Его поведение сначала и до конца было неестественно.

- А какое же бывает естественное поведение у человека, которого казнят? - спросил белокурый асессор.

- Вот это-то я и хочу сказать! - возразил прокурор. - Несколько лет тому назад я присутствовал в Дортмунде при казни одной женщины, которая с помощью своего возлюбленного отравила мужа и троих детей. Я знал ее еще до процесса, и я именно и возбудил обвинение против нее. Это была грубая, невероятно бессердечная женщина, и я не упустил сравнить ее в своей речи с Медеей, хотя в числе присяжных заседателей было три гимназических учителя... Ну-с, так видите ли, в Дортмунде казни совершаются в новой тюрьме, которая находится за городом. А убийца содержалась в старой тюрьме, в городе. И вот в то время, когда ее перевозили в пять часов утра в новую тюрьму, она кричала в своей карете, как одержимая. Я думаю, половина Дортмунда была пробуждена этим ужасным "мама, мама!" Я ехал с судебным врачом во второй карете; мы затыкали уши пальцами, но это, конечно, нисколько не помогало. Переезд тянулся вечность, как нам казалось, и когда, наконец, мы вышли из кареты, с бедным доктором приключилась морская болезнь. Да и я, сказать правду, был недалеко от этого...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: