Окончив говорить, профессор так же, как и Дава-Дорчжи, ложится на спину. Они долго молчат. Гыген поднимается, чтобы подложить в печь дров. Он садится перед печью, делая ноги лотосом.
-- Если мои люди... Знаете, что они мне говорят? Надо ехать в Монголию и делать большевиков... Мои стада они оставляют мне пока, потому что я им помогу отсюда выбраться. Они плохо знают по-русски, но успехи делают заметные... так же как вы по-монгольски, профессор... но стада других гыгенов и лам они решили поделить так же, как поделили их в России. Если мои люди мне не верят, как вас я смогу убедить, профессор!
Губы у него пепельного цвета, как потухающая головня. Солдатская гимнастерка расстегнута, и видны натянувшиеся жилки: он очень тощь. Профессору хочется извиниться, но он молчит.
-- Я могу доехать в аймак Тушуту-Хана один, без людей и без бурхана Будды... я уже был бы там. А без этого соснового ящика не могу... Пока я воевал с немцами, они захватили мои стада и юрты.
-- Кто?
-- Там... разные... Будде они отдадут. Лежащие рядом этому тоже не верят, говорят, что большевикам с красной звездой гораздо больше можно получить стад и юрт.
-- Так три тысячи голов-то не ваши?
-- Они мои, но молоко их пьют чужие мне люди, даже не родственники.
-- Какие же пятьсот голов вы заплатите большевикам?
-- О прибытии Будды, со мной поедете вы и еще... сообщите, что Будда на границе.
Он вдруг, широко раскрыв рот, кричит:
-- Они отдадут стада, иначе!.. Иначе!..
Женщина испуганно вскакивает. Он машет рукой, она ложится.
-- Привыкла при крике менять трубку с опием, поэтому и вспрыгнула... Как бы можно было назвать на вашем языке, профессор, проклятие Будды: -- он никогда не воплотится в этих родах, которые не возвратят мне стад. У нас оно называется: "хошун-туруин-эрдэни-бэйлэ".
-- Я первый раз слышу.
-- Запишите, или лучше запомните. При всем уважении к вам, карандаша никто не одолжит. Денег у меня нет -- я истратил их в Петербурге... впрочем, едва ли вас интересуют финансовые дела экспедиции.
-- Я тоже не имею денег.
Дава-Дорчжи тычет пальцем в огонь. Говорит мечтательно:
-- На станциях продают калачи...
-- Я видел также творог и даже гуся... Мясо они меняют исключительно на соль.
-- Да... у нас соли мало...
Профессор успокоенный засыпает.
Позже он пытается понять, что его успокоило. Он с некоторым сожалением смотрит на маленького черненького человечка. Правый сапог у Дава-Дорчжи лопнул, и он чинит его. Гнилая кожа лезет, расползается, как грязь, шило блестит узкое, словно глаз Будды.
У солдат гортанные голоса, и Виталию Витальевичу кажутся понятными их выкрики и даже то, что они так много пьют чая. Он только не догадывается, откуда у них чай: сейчас в России совсем нет чая. Он молчит тонкий сухарь в воде и долго поясняет Дава-Дорчжи свои мысли о крушении европейской цивилизации, о том, что Европа будет скоро огромным мертвым музеем.
Дава-Дорчжи думает свое. Потом, когда профессор смолкает, он пальцами показывает ему, как ловят тибетцы яков. Дава-Дорчжи был в Тибете и подарил Далай-Ламе часы с музыкой: это было давно, мальчиком. Солдаты, одобрительно вскрикивая, смотрят на его пальцы.
Теперь профессор Сафонов хочет понять себя: чего ему хочется. У огромного плаката, прилепленного на уборную, где надпись: "Статским вход воспрещается", профессор Сафонов говорит гыгену:
-- Я буду иметь с вами разговор.
Говорит он так, дабы решить быстрее: чего ему хочется. Он, сбивая пристающий к каблукам, твердый синеватый снег, ходит от уборной к станционному колоколу. Позади за ним следит монгол Шурха.
Станции походят одна на другую, только в иных вместо колокола звонки дают ударом в вагонный буфер: значит станцию захватывали зеленые, они для чего-то увозят все колокола. Но Будда уже проехал Вятку.
Профессор думает о колоколах, станциях, о том, что мертвых хоронят теперь без гробов: у мертвых скрюченные руки и они сильно упираются в землю, земли же мерзнут все сильней, не пускают трупов, а их много -- эпидемия, мор, голод. Когда ходили в деревню менять одеяло на хлеб, старуха со злостью указала:
-- Вон у тех просите, они вам дадут!..
Три громадных бревенчатых амбара набиты сверху донизу трупами. Зачем мертвым амбар? Тепло нужно живым. Однако, никто не дает ни хлеба, ни дров.
Не все ли равно: ехать ли в Сибирь, Туркестан или Монголию? Никуда не доедешь. Дава-Дорчжи пусть мечтает о табунах и кумирнях с тысячью Будд, отлитых в Далай-Норе. Библиотекой профессора топит "буржуйку" какой-нибудь красноармеец, и придет время, когда будут топить манускриптами и Остромировым Евангелием здания на углу Невского и Садовой. Темные полчища, одетые в кожу и меха, носятся на остатках поездов вдоль и поперек России. Жгут, томят мором и режут. Будут также носиться они по опустошенной Европе и тухлой кониной по пайкам кормить лордов Англии и миллиардеров Америки.
Колокола на станции дребезжат морозно. Станционные колокола звонят России похоронную. Профессор Сафонов сидит в теплушке рядом с живым воплощением Будды -- гыгеном Дава-Дорчжи. Гыген ест мерзлую брюкву и, одобрительно кивая, слушает.
-- Будет же что-нибудь выдвинуто в противовес этой неорганизованной тьме, этому мраку и буре. Неужели же кровь и смерть? Неужели такое же убийство, как и у них? Генералы будут вешать, расстреливать, грабить коммунистов!.. Коммунисты будут восставать и расстреливать генералов, и колокола будут звонить все меньше и меньше, буфера вагонов занесет снег... Дава-Дорчжи?!
Сырые дрова горели плохо. Женщина забилась в ящик, глаза, -ресницы их были бледновато-синими, -- бледные от снега глаза она плотно прикрыла, куда-то во внутрь. Профессор дал ей одеяло: гыген отвернулся. От холода или от чего другого, ушли из теплушки, отстали еще четыре монгола, остался один Шурха.
Дава-Дорчжи и профессор Сафонов стоят подле дверей. Синяя тяжелая ночь. Через сугробы, за соснами, в холмах -- искры.
-- Волки, профессор!
Виталий Витальевич думает о дровах. Но у всех заборов часовые. Их кормят исправно, и они не разучились еще откидывать затворы. Крестьянам не нужна вшивая и грязная солдатская одежда, они гонят: "зараза". Греться только разрешают в хлевах, но кто их будет караулить: они могут выпить молоко или отрубить у живой скотины ногу, -- в хлева пускают редко.