"Люблю страну отцов - родную землю, горжусь богатой родословной своего исконно русского древнего Галича", - так начиналась эта его последняя статья. А у Алма-Аты, в которой он жил и работал, не было богатой родословной, и поэтому он просто любил ее - и все! Как любил и знал весь Казахстан целиком. Ведь в родном городе Галиче он (и то как бы предчувствуя конец) побывал только перед самой смертью, а в Казахстане прожил последние сорок лет и всегда возвращался к нему, как бы далеко ни забрасывала его судьба (а она к нему не была доброй!). Но тогда, летом 1937 года, я знал только то, что редактору пришлось из-за меня не то с кем-то разговаривать, не то даже писать какую-то объяснительную, и поэтому, когда Бочарников спросил о статье, я даже смутился. Статью все хвалили, но продолжали считать ее - как бы сказать? - скандальной, что ли! Не то я что-то в ней напутал, не то кого-то не того задел, не то неловко выразился. В общем, я молча кивнул головой, и тут Бочарников рассмеялся.

- Прекрасная статья! - сказал он раскатисто. - Я эту статью в "Труде" напечатал бы! Интересная статья!

И тут я узнал от него, что он спецкор "Труда" по Казахстану, а в этой профсоюзной комнате появился как бы по совместительству. Прежний ответственный секретарь Всеволод Вязовский не то сбежал, не то еще что-то с ним случилось, в общем, он поехал в отпуск на Украину, да так и не вернулся, альманах остался фактически беспризорным. Правда, был еще редактор М. Каратаев, но он состоял председателем Союза писателей Казахстана и мог уделять журналу только считанные часы в неделю - вот Бочарникова и попросили помочь; просто сказали: бери редакционный портфель, садись и принимай почту, людей, разговаривай с начинающими, а там посмотрим, как и что, и добрый человек Ваня Бочарников пришел, забрал портфель, сел и вот сидит здесь второй месяц, и непонятно, что будет дальше - так, по крайней мере, я понял сложившуюся ситуацию и искренне посочувствовал ему. Он слегка пожал плечами - что, мол, поделаешь? - и снова стал листать мою рукопись. Листал и по временам остро взглядывал на меня. Тут я понял, что он одновременно как бы делает три дела: с профессиональной быстротой и сноровкою просматривает рукопись, выхватывая то абзац, то десяток строк, разговаривает со мной, размышляет, что ему делать со мной дальше: может быть, просто отослать меня с рукописью в КИХЛ - Казахстанское издательство художественной литературы это ведь его дело издавать исторические романы. "Державин, Державин", бормотал он задумчиво. - "Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил". Ну как же, как же, еще у Репина есть такая картина! В этом году был юбилей! А где это тут у вас? - он остановился и прочел самый конец: "Стоп! тридцатая верста! Ветер бил в лицо, и вереск под ветром звенел как стеклянный. Жизнь или смерть? Он сломал печать на пакете. Конец". Почему же конец? Где же лицей? Пушкин-то где?

Я ответил ему, что это еще не тот Державин, мой Державин стихов не пишет. Разве так что-то кропает себе в тетрадь.

- Так что же, разве их два было? - спросил он озадаченно. - А вот этот кто же такой?

Я ответил, что нет. Державин-то был один, Гаврила Романович, но тут он еще не старик, а молодой, ему не стукнуло и тридцати.

- Тридцать, это уже не молодой! - резонно ответил мне Бочарников, молодой, это до тридцати (ему недавно самому стукнуло тридцать), - ну и что же он у вас тут делает? И при чем степь? Зачем печать на пакете?

Я объяснил ему, что тут он у меня поручик. Родился, живет и служит в Казани. Хочет сделать карьеру, попасть в "случай". - А время-то подходящее: пугачевщина, паника, войска бегут, и вот поручик предлагает генералу Бибикову, который возглавляет правительственную комиссию, похитить Пугачева. Подослать к нему лазутчиков, заманить и схватить. Из этого, как известно, ничего не вышло. Державин ловчил, хитрил, интриговал, а в результате совсем запутался, рассорился со всеми, насвоевольничал, а тут и его покровитель Бибиков умер, и новый генерал обещал повесить поручика на одном суку с Пугачевым. К счастью, и из этого тоже ничего не получилось. Державин бросил все и уехал в Петербург. На этом и должен кончаться роман о молодом карьеристе. Я же представил только начало - сорок страниц.

- Ага, так это, значит, не конец, а начало, - понял Бочарников. - А до конца-то еще ого-го! Как говорится, "курочка в гнезде", - он закрыл папку с рукописью, подержал ее на весу, как бы примериваясь, что с ней делать: то ли мне возвратить, то ли показывать еще кому - и вдруг решительно сунул в портфель.

- Ладно, - сказал он. - Дам кое-кому, посмотрим. Заходите через недельку, - еще посмотрел на меня, подумал что-то и спросил, где я работаю. В библиотеке или меня уволили оттуда? Я сказал, что в библиотеке я не работаю, я преподаю литературу в старших классах.

- А-а, - засмеялся он. - Так вот откуда у вас Державин. Да, да, теперь его опять проходят в школе. "Науки юношей питают, отраду старцам подают" и еще там что-то о Невтонах...

Я ответил, что это не Державин, а Ломоносов.

- Да? - добродушно удивился он. - Все забыл! Он встал и взял портфель.

- Так, значит, прошу дней через десять. Будет заведующая отделом. Поговорите.

Я поблагодарил и вышел. Профсоюзная машинистка вдруг оторвала лицо от "ремингтона" и посмотрела на меня насмешливо и недоброжелательно. Она, повторяю, работала в одной комнате с редакцией и всю пишущую братию - да еще такую, похожую на меня, - терпеть не могла. Я вышел с большой неуверенностью в душе. Но все равно в этот день судьба моя уже была решена, и я смутно почувствовал это.

Сейчас, дойдя до этого места, я вдруг понял, каким образом альманах очутился в помещении профсоюза водников. Все, очевидно, произошло как бы само собой, Бочарников состоял корреспондентом центрального органа ВЦСПС газеты "Труд", и в этой профсоюзной комнате помещался его корреспондентский пункт. Понятно, что, став внезапно ответственным секретарем альманаха, он и все это имущество перетащил к себе в эту комнату - благо и имущества-то было всего один портфель с рукописями. Ваня Бочарников легко таскал его с собой.

Расставаясь с ним, мне хочется сказать ему на прощанье несколько теплых слов. Я не знаю твоих талантов, Ваня, потому что никогда не читал твоих корреспонденции, но ты был очень хорошим, доброжелательным человеком. Да будет же мир тебе, дорогой мой товарищ и первый мой редактор! Время, в которое мы жили, было трудное, отношения между людьми сложные, а сами люди... Да нет! Мне очень трудно, прямо-таки невозможно говорить о людях этой поры - я ведь тоже был одним из них. Во всяком случае, это были совсем не те люди, которые сегодня вас окружают, мои читатели. Очень, очень многое мы должны были тогда вынести на своих плечах. Война, т. е. угроза ее, ее неизбежность ощущалась нами почти физически. Она нависала, давила, ползла на нас из всех углов - и с Дальнего Востока, и с ближнего Запада. Не было такого номера газеты, в которой бы не писалось о войне. Политическая картина мира была так угрожающе ясна, что опытные международники угадывали будущее почти безошибочно. У меня чудом сохранилась старая вырезка из "Известий" от 17 январи 1937 года. "Германия собирается взорваться, - писал обозреватель. - Германская печать проводит усиленную подготовку к захвату Чехословакии... Абиссиния, Испания, Марокко... Кто на очереди сейчас? Чехословакия? Данциг?.." Тут даже и очередность была угадана совершенно точно. Вот и мы тоже ждали - кто же на очереди? И все-таки, несмотря на это, мы жили полной жизнью и были неплохими людьми и товарищами. А ты, Ваня Бочарников, был среди лучших. И с каким же горьким чувством я прочел в том же "Труде" несколько лет назад траурное сообщение, что умер собственный корреспондент газеты И. Бочарников. Поверь, мне тогда сделалось по-настоящему больно. Да что делать? Все не так просто на свете. Нам так и не удалось увидеться с тобой вторично и вспомнить о прошлом...

В этот же день я устроил новую акцию. Отнес рукопись на консультацию моему доброму знакомому и шефу Михаилу Воронцову. То есть мне, конечно, надлежало отнести ее еще раньше, но я все не решался. И не потому, что боялся строгого суда, а от той совершенно как будто пустяшной причины, что был просто не в силах оставить рукопись, расстаться с ней, хотя бы на день. Еще бы! Я в первый раз держал в руках свое произведение, отпечатанное на машинке! Да как еще отпечатанное! На отличной бумаге, с широкими полями и интервалами, черной четкой печатью. Мне казалось, что она прямо-таки испускает сияние... Так могут выглядеть только шикарные издания инфолио. Я таскал с собой рукопись всюду, и даже когда пошел однажды в самый шикарный ресторан, то тоже прихватил ее с собой. Я сидел, пил пиво, а рукопись лежала передо мной, и я ее все время перечитывал. Увидел знакомого редакционного работника, составителя первого сборника казахских сказок Леонида Малюгу подозвал его и показал рукопись. Тот присел к моему столику, прочитал несколько страниц и похвалил. Пришел художник Казахского театра оперы и балета имени Абая - Анатолий Ненашев (в следующем году он получил золотую медаль на Всемирной выставке в Париже за макет к опере "Айман-Шолпан") - я и его подозвал. Он тоже присел, почитал, полистал "роман" и тоже похвалил, а потом заглянул в конец и сказал мечтательно: "Эх, и декорации я тебе бы оторвал! Представляешь: все бело, и небо, и степь - не за что зацепиться глазу, но как часовые до горизонта торчат полосатые версты. А метель, метель! - тут, конечно, надо подключить осветителя - на горизонте ходят и сталкиваются белые столбы света. И прямо из них на зрителя несется гонец. Динь-динь-динь!!! Нет, представляешь? Слушай, - загорелся он вдруг, - сделай из этого оперу, а? Ведь такой букет: Пугачев, Екатерина, Потемкин, Суворов, Державин... Представляешь? А музыка... Музыканты! С одной стороны менуэты, а с другой пугачевцы. - "Дрн, дрн, дрн!" Топоры, косы, дубинки! Или налет башкирской конницы! Бег коней! Несутся, несутся, несутся! - Представляешь?" Вот так я и таскал за собой рукопись дня три, пока не решил снести ее в редакцию альманаха. Но снес-то я ведь первый, так сказать, заглавный экземпляр, а у меня же остался еще второй и третий, тоже достаточно хорошие. Вот с этим вторым экземпляром я и пошел к Воронцову. Жил он около Головного арыка, т. е., по тогдашнему нашему понятию, на самом краю света. Дальше даже и фонари не горели. Дальше чернело огромное поле, заросшее колючками и изрытое болотистыми ямами с зеленой и синей тиной. Отсюда и начинался не обозначенный ни на каких картах знаменитый город Нахаловка (или Порт-Артур, кому уж как нравится). Состоял он из землянок, домов, сложенных из фанерных щитов, и камышитовых времянок. Все это ветхое, шаткое, гудящее под ветром, заливаемое дождями, ползло и рушилось после осенних ливней. В городе этом после захода солнца всегда стояла сырая тьма, ибо там не было не только фонарей, но даже и освещенных окон. Впрочем, не было там и многого другого улиц, адресов, номеров домов, а под ночь даже, как ни странно, и людей. Все обитатели его, даже собаки и кошки, с наступлением темноты не то проваливались под землю, не то убегали из города. Мне пару раз приходилось проходить тут ночью, и я ни разу не встретил ни одного живого существа. Сейчас этот квадрат, пожалуй, самая оживленная и залитая светом часть города. Тут цирк, огромный кинотеатр, несколько институтов, сельскохозяйственная выставка. Все это так не вяжется с моим старым представлением об этом месте, что я до сих пор не могу отделаться от странного чувства - да полно, не перепутал ли я чего-то? Так вот, около самого Головного арыка в редакционном доме, похожем на большую дачу, и жил мой редактор Михаил Павлович Воронцов. О нем стоит написать подробнее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: