"Да, эта вспышка народного гнева не дала видимого успеха. Но значит ли это, что она бесполезна? Мало ли знает история прекрасных действий народа, не увенчавшихся немедленным успехом? И разве справедливая историческая мысль осуждалась за это? Неужели действия Базаралы надо расценивать по числу прибавившихся или убавившихся у жигитеков коней?.. Что было бы, если бы на действия Разина и Пугачева русский народ смотрел бы глазами отцов, матерей и сирот, лишившихся своей опоры после восстания?.. Большая историческая правда заставляет смотреть на такие события иначе. Они сотрясают основы старой жизни".
Сознаюсь, мне очень трудно поверить, чтобы Абай говорил именно так. Мне так и слышится голос моего современника. Это он, познавший все прошедшее, говорит мне о большой исторической правде, которая заставляет смотреть на восстания Пугачева и Разина иными глазами, чем смотрели современники. Это он называет пугачевское восстание народной войной и предлагает новую меру измерения страданий народа - считать не его немедленные, сегодняшние потери, а отдаленные, грядущие результаты этих потерь. Мне кажется, что автор здесь не вполне продумал, как бы сам Абай выразил эту мысль. Не сумел в исторически достоверных формах показать не только то, что убивало Абая, гнало его на самый край ночи, но и то, что давало ему возможность жить, творить и даже оставаться волостным. Это была великая вера в будущее, в то, что "заря пленительного счастья" обязательно взойдет. Абай любил эти стихи молодого Пушкина и часто повторял их.
Да, заря-то взойдет, но ведь недаром говорят, что пока заря взойдет, роса глаза выест. Люди, слепо верующие в близость восхода и не знающие, на каком делении стоит стрелка часов мировой истории, всегда склонны ожидать его слишком рано, и когда проходят назначенные ими сроки, они, прокляв все, превращаются в озлобленных отступников. Исторический процесс не химическая реакция, он не идет равномерно. Только огромный политический ум и чутье политического борца, живущего одной жизнью с народом, может предвидеть сроки наступления нового, а великие законы диалектики объясняют ему, что гибель самых лучших, предательство друзей, разгромы революций, усталость и разброд в стане борющихся, торжество усмирителей - все это только кажущееся поражение, на самом-то деле история непрерывно работает только на будущее, порождает новое, хоронит старое и неуклонно идет вперед. Но кто не знает этого, кто верит только в гневную, стихийную силу народа, тот так же под конец жизни устанет ждать и разочаруется во всем, как и тот, кто верит, что только одна светлая сила науки и разума сама по себе, без всяких революцией и войн, без крови и грязи, может переделать мир. Только один разочаруется в народе, другой же проклянет лукавую силу разума, а результат у того и другого будет примерно один и тот же - отчаяние, сознание тупика, в который зашел его народ или все человечество целиком. Когда Абай колеблется, когда его, пусть всего на несколько часов, одолевает сомнение, то истоки этих сомнений имеют именно такой источник.
Но у таких людей, как Абай, отчаяние не только приходит, но и уходит, не только захлестывает с головой, но и отступает. Главное в образе Абая - не столкновение чувств, не борьба тьмы и света, а неутомимая жажда действия, преобразований, вера во все лучшее, в прекрасную природу человека. И если иногда донимают вопросы: "Где плоды перенесенных мук, нашел ли я пути для своего народа?" - то, когда приходит пора не спрашивать, а действовать, Абай говорит о своем народе совершенно иначе:
"Вы видите этих людей? Они готовы умереть, но никогда не покорятся. Попробуйте кинуться на них, и будете опозорены. Так угостит вас разгневанный народ".
И дальше уже лично о себе:
"Даже из гроба поднял бы меня нынче гнев, если бы я услышал, до каких гнусностей вы дошли. Да лучше б мне умереть раньше, чтоб не видеть такого позора. Но раз я жив, не уймусь".
И уж как вывод из всего (вспомните опять-таки Герцена и его караван):
"Если я сумею быть проводником каравана... труд мой не будет напрасен, даже мытарства будут моими успехами. Быть может, по ним другие поймут, что добро отыскать нелегко, что путь к нему - это путь мучений и страданий... Если я сумею положить хоть один кирпичик будущего здания, которое я уже вижу в мыслях, мечта моя будет исполнена... Пусть наши мусульманские проповедники сотни лет твердят, что наступает конец мира... Нет, близок не конец мира, а конец зла".
Это прекрасные слова чистой, мудрой души. Но что закрывать глаза, незаметно, как всегда, подступила старость, личная жизнь уже окончена, именно об этом и говорит последняя, четвертая книжка. Здесь все обострено, все противоречия доведены до крайней степени. Кончается книга смертью близких Абаю людей и картиной страшного народного бедствия - бескормицы, джута.
Есть в этой книге и еще одно. Это та мудрая и печальная успокоенность, которая опустилась на душу Абая. Она, собственно, ничему не мешает, не делает Абая более терпимым к злу. Он просто устал - и все. Жизнь идет к концу, поэту пора подводить итоги, разрубать гордиевы узлы и решать неразрешенные вопросы. Именно это и делает события, происходящие в последней части эпопеи, наиболее драматичными, трагичными и напряженными.
Есть вопрос, на который должен непременно уметь ответить всякий автор многотомного исторического романа или всякий критик, пишущий о таком романе. Почему автор, написав, скажем, три тома, берется за четвертый? Что принципиально нового внесет в уже знакомый нам образ этот новый том? Я подчеркиваю: н_е п_р_о_с_т_о н_о_в_о_г_о, а именно п_р_и_н_ц_и_п_и_а_л_ь_н_о нового, ибо биографический роман - такая вместительная форма, что ее можно продолжать до бесконечности. Вспомним хотя бы поистине нескончаемые томики автобиографии Пруста или, еще лучше, - десятки томов монографий о М. Н. Погодине, выпущенные М. Барсуковым. Если бы темой эпопеи Ауэзова была только жизнь и личность Абая, то не так бы легко было объяснить довольно обширные размеры книги, Но в том-то и дело, что тема эпопеи много шире. Это книга не только об Абае, но и о всей казахской степи, породившей его, с ее совершенно незнакомым нам бытом, о страшных, кровавых обрядах и обычаях, о волчьей вражде родов, о ночных набегах, о темных казнях, о похищении женщин и о том, как пробился свет и дрогнула тьма, висящая над этой степью. Четыре части эпопеи, четыре эпохи пробуждения сознания казахского народа от стихийной покорности до мятежа и дальше, до самого преддверия первой революции, когда уже бушует и ищет выхода народный гнев. Таким образом, последняя часть романа и самая революционная. Ведь именно в ней мы находим главы, посвященные сначала, стихийному, а потом уже вполне сознательному восстанию бедняков. И в то же время трагедия Абая все нарастает. Оно и понятно. Человек не бессмертен. Есть предел и для его выносливости. Уже нет сил и возможностей идти обходным путем. Все наглеет враг, проигрывающий ставку за ставкой, а у великого гуманиста осталось время только на то, чтобы говорить прямо. Эта бросающаяся в глаза прямолинейность - не формалистическое обнажение приема, а логическое завершение образа человека, который до смерти остался на своих позициях.
В заключение хочется сказать о некоторых недостатках последних книг эпопеи. Ауэзов - великолепный художник, когда он описывает ночную заснеженную степь, дикие табуны коней, в ужасе несущихся неведомо куда, единоборство человека с волком, когда пишет, как пахнет и звенит степь, это чувствуешь, видишь воочию. Но есть страницы, где автор вдруг, словно утомясь, не находя нужных слов, бросает кисть художника и переходит к скороговорке хроникера. Мы уже говорили об одном из самых драматических моментов жизни Абая, когда враги решили убить поэта. Продолжаем прерванную цитату.
"...Грузный Абай не успел подняться, как на него градом посыпались удары. Но среди злодеев нашлось несколько человек, которые, увидев, что Абая хотят забить насмерть, ужаснулись и пожалели поэта - они нарочно падали на него, стараясь прикрыть от ударов своим телом. И таких оказалось несколько человек.