— Нет же, Гвидо, их просто дома нет. Они расходятся на целую ночь. Но завтра я позвоню им из Рима и спрошу, что они знают или могут разузнать.
— Только мне бы хотелось, чтобы эти двое как-нибудь не пронюхали, что о них наводят справки.
— Гвидо, все будет шито-крыто, не беспокойся. Хотя народ не прочь поболтать о Сантомауро, особенно если намекнуть, что он замешан в какой-нибудь грязной истории, я обещаю, что до него это не дойдет.
— Вот-вот, Дамиано! Я не хочу, чтобы пошли слухи, особенно потому, что он может быть замешан в этой грязной истории. — Дабы смягчить неловкость, произведенную его резким тоном, Брунетти улыбнулся и протянул бокал за граппой.
— Понятно, Гвидо. Я буду осторожен. Своих знакомых я буду опрашивать поодиночке. Ко вторнику или среде мы уже кое-что должны иметь.
Падовани долил себе граппы.
— А ты, Гвидо, присмотрелся бы к этой Лиге. По крайней мере, узнай, кто там еще состоит, кроме Сантомауро.
— Почему она тебя так беспокоит?
— Меня настораживает любая организация, члены которой мнят себя высшей расой.
— А полиция?
— Полиция? — с улыбкой переспросил Падовани. — Нет, ну, полиция это совсем другое дело. Никто не верит в вашу исключительность, даже вы сами. — Он допил граппу и поставил бокал и бутылку на пол у своего кресла. — Я всегда вспоминаю Савонаролу. Он хотел изменить мир к лучшему и для этого стал разрушать все, что было ему не по нраву. Фанатики, они все такие, даже зеленые и феминистки. Желают исправить мир, а сами норовят просто убрать все, что не вписывается в их представление об этом мире. И как Савонарола, они все плохо кончат.
— Ну а потом что? — спросил Брунетти.
— Ну а мы как-нибудь проживем и без них.
Брунетти решил, что на этой сдержанно-оптимистической ноте встречу следует и закончить. Он поднялся, поблагодарил хозяина и отправился домой в свою одинокую постель.
Глава пятнадцатая
Была и другая причина, державшая Брунетти в городе. По воскресеньям либо он, либо его брат Серджо навещали мать. В это воскресенье ехать выпало ему, потому что Серджо с семьей был на Сардинии. Конечно, они могли бы и не ездить, разницы не было никакой, но и он, и Серджо продолжали наведываться к ней. Мать была в Мире, в десяти километрах от Венеции. Сначала надо было добираться на автобусе, потом брать такси или долго идти пешком до Casa di Riposo [38].
Зная, что завтра предстоит поездка, он плохо спал. Воспоминания, жара и москиты мучили его всю ночь. Проснувшись в восемь часов, он задался вопросом, который решал каждое второе воскресенье, ехать ли с утра или после обеда. Впрочем, когда бы он ни поехал, кончалось все одинаково. Сегодня его решение зависело только от погоды. К обеду жара грозила усилиться, и он не стал откладывать поездку.
Когда Брунетти вышел из дому, не было еще и девяти часов. Он пришел на пьяццале Рома за минуту до отхода автобуса на Миру. Мест уже не было. Он стоял, и его бросало из стороны в сторону, пока автобус кружил по эстакадам, объезжая Местре.
Среди пассажиров автобуса он увидал нескольких знакомых. Иногда от станции они ехали в одном такси или, когда позволяла погода, шли пешком, говоря опять же о погоде. В Мире сошли шестеро. С двумя женщинами, которых он знал, они тут же сговорились взять такси на троих. В такси не было кондиционера, что в полной мере позволяло обсуждать погоду. Все были рады хоть чем-то отвлечься.
У Casa di Riposo каждый вытащил пять тысяч лир. Водитель не пользовался счетчиком, все и так знали, сколько стоит проезд.
Внутрь они вошли вместе — Брунетти и две женщины, которые все еще трещали, выражая надежду на то, что ветер скоро переменится, что пойдет дождь; уверяли друг друга, что такого лета они сроду не припомнят, и жалели бедных фермеров с их засыхающим урожаем.
Брунетти поднимался на третий этаж, а его спутницы — на второй, где было мужское отделение. Наверху его встретила монахиня сестра Иммаколата, его любимица.
— Buon giorno, Dottore, — произнесла она с улыбкой.
— Buon giorno, сестра, — сказал он. — Вы прекрасно выглядите, будто жара вам нипочем.
Она снова улыбнулась, как всегда, в ответ на его шутки.
— Ах вы, северяне. Вы не знаете, что такое настоящая жара. Это не жара, а просто весенняя оттепель.
Сестра Иммаколата родилась в горах Сицилии, и настоятельница отправила ее сюда два года тому назад. Ни агония, ни безумие и ни горе, сопровождавшие ее дни, не угнетали ее так, как холод. Но говорила об этом скупо и неохотно, словно стесняясь ничтожности собственных страданий на фоне того, что ее окружало. Она была очень красива: миндалевидные глаза, нежные губы и тонкий точеный нос. И все это пропадало зря. Брунетти, человек из плоти и крови, искренне не понимал, что заставляет таких женщин принимать постриг.
— Как она? — спросил он.
— Хорошо, Dottore. — Это означало, что на этой неделе она ни на кого не нападала, ничего не разбила и не покалечилась.
— Она ест?
— Да, Dottore. В среду она даже обедала в столовой. — Он подождал, думая услышать об ужасных последствиях этого события, но сестра молчала.
— Можно мне ее увидеть?
— Конечно, Dottore. Хотите, я пойду с вами? — О, милосердие женщины, что на свете может быть прекрасней?
— Благодарю вас, сестра. Да, пойдемте. Она будет меньше волноваться, когда увидит нас вдвоем.
— Да. Это будет для нее не так неожиданно. Привыкнув к вашему присутствию, она успокоится. А когда она поймет, что это вы, Dottore, она будет просто счастлива.
Это была ложь. Брунетти знал это, и сестра Иммаколата знала. Лгать было грешно, но все равно раз в неделю она повторяла это для Брунетти и его брата. Потом она на коленях замаливала свой грех, который не имела сил не совершать, зная, что согрешит снова и снова. Зимой, после вечерней молитвы, она открывала окно и ложилась на постель без одеяла, единственного одеяла, которое ей дозволялось. И так каждую неделю.
Теперь же она повернулась и повела его знакомой дорогой в палату 308. В коридоре, справа у стены сидели три женщины в инвалидных колясках. Две ритмично колотили руками по подлокотникам своих колясок, бормоча бессмыслицу. Третья раскачивалась туда-сюда, вперед-назад, как безумный живой маятник. Когда он проходил мимо, та из них, от которой всегда несло мочой, схватила его за руку.
— Ты Джулио? Ты Джулио? — залепетала он.
— Нет, синьора Антония, — сказала сестра Иммаколата, наклоняясь и гладя ее по коротко стриженным седым волосам. — Джулио уже ушел. Разве вы не помните? Он принес вам вот эту милую зверушку. — Она взяла с колен женщины маленького изжеванного медвежонка и попыталась всунуть ей в руку.
Старуха подняла на сестру свои изумленные глаза, изменить выражение которых было бы под силу только смерти, и спросила:
— Джулио?
— Правильно, синьора. Джулио принес вам этого orsetto. Взгляните, какой он славный.
Старуха забрала у сестры игрушку, поглядела на Брунетти и снова спросила:
— Ты Джулио?
Сестра Иммаколата взяла его за руку и повела прочь, говоря:
— Ваша матушка причащалась на этой неделе. Ей сразу стало лучше.
— Не сомневаюсь, — ответил Брунетти. Каждый раз, приходя сюда, он чувствовал себя как человек, который знает, что ему вот-вот причинят боль — сделают укол или выставят на мороз, и в ожидании боли он непроизвольно напрягает мышцы. С той разницей, что у Брунетти, вместо мышечного напряжения, наступало, так сказать, напряжение душевное.
Он остановился у дверей палаты, где лежала его мать, и на него внезапно набросились, точно фурии, тени из прошлого, будто ждали его там. Вот все их большое семейство собралось за ужином, стол ломится от еды, смех, шутки, и над всем этим — высокий и звонкий голос матери. Он вспомнил, как она закатила истерику, когда он сказал ей, что женится на Паоле. И как в ту же ночь она пришла к нему в комнату и отдала ему золотой браслет, единственную память о муже, сказав, что это для Паолы, потому что браслет должен принадлежать жене старшего сына.
38
Дом престарелых (ит.)