- Да без года семьдесят, Максим Николаич.
- Что ж? Пожила старушка. Пора и честь знать.
- Оно, конечно, справедливо изволили заметить, Максим Николаич, сказал Яков, улыбаясь из вежливости, - и чувствительно вас благодарим за вашу приятность, но позвольте вам выразиться, всякому насекомому жить хочется.
- Мало ли чего! - сказал фельдшер таким тоном, как будто от него зависело жить старухе или умереть. - Ну, так вот, любезный, будешь прикладывать ей на голову холодный компресс и давай вот эти порошки по два в день. А засим до свидания, бонжур.
По выражению его лица Яков видел, что дело плохо и что уж никакими порошками не поможешь; для него теперь ясно было, что Марфа помрет очень скоро, не сегодня-завтра. Он слегка тронул фельдшера под локоть, подмигнул глазом и сказал вполголоса:
- Ей бы, Максим Николаич, банки поставить.
- Некогда, некогда, любезный. Бери свою старуху и уходи с богом. До свидания.
- Сделайте такую милость, - взмолился Яков. - Сами изволите знать, если б у нее, скажем, живот болел или какая внутренность, ну, тогда порошки и капли, а то ведь в ней простуда! При простуде первое дело кровь гнать, Максим Николаич.
А фельдшер уже вызвал следующего больного, и в приемную входила баба с мальчиком.
- Ступай, ступай... - сказал он Якову, хмурясь. - Нечего тень наводить.
- В таком случае поставьте ей хоть пиявки! Заставьте вечно бога молить!
Фельдшер вспылил и крикнул:
- Поговори мне еще! Ддубина....
Яков тоже вспылил и побагровел весь, но не сказал ни слова, а взял под руку Марфу и повел ее из приемной. Только когда уж садились в телегу, он сурово и насмешливо поглядел на больницу и сказал:
- Насажали вас тут, артистов! Богатому небось поставил бы банки, а для бедного человека и одной пиявки пожалел. Ироды!
Когда приехали домой, Марфа, войдя в избу, минут десять простояла, держась за печку. Ей казалось, что если она ляжет, то Яков будет говорить об убытках и бранить ее за то, что она все лежит и не хочет работать. А Яков глядел на нее со скукой вспоминал, что завтра Иоанна Богослова, послезавтра Николая Чудотворца, а потом воскресенье, потом понедельник тяжелый день. Четыре дня нельзя будет работать, а наверное Марфа умрет в какой-нибудь из этих дней; значит, гроб надо делать сегодня. Он взял свой железный аршин, подошел к старухе и снял с нее мерку. Потом она легла, а он перекрестился и стал делать гроб.
Когда работа была кончена, Бронза надел очки и записал в свою книжку:
"Марфе Ивановой гроб - 2 р. 40 к.".
И вздохнул. Старуха все время лежала молча с закрытыми глазами. Но вечером, когда стемнело, она вдруг позвала старика.
- Помнишь, Яков? - спросила она, глядя на него радостно. - Помнишь, пятьдесят лет назад нам бог дал ребеночка с белокурыми волосиками? Мы с тобой тогда все на речке сидели и песни пели... под вербой. - И, горько усмехнувшись, она добавила: - Умерла девочка.
Яков напряг память, но никак не мог вспомнить ни ребеночка, ни вербы.
- Это тебе мерещится, - сказал он.
Приходил батюшка, приобщал и соборовал. Потом Марфа стала бормотать что-то непонятное и к утру скончалась.
Старухи соседки обмыли, одели и в гроб положили. Чтобы не платить лишнего дьячку, Яков сам читал псалтирь, и за могилку с него ничего не взяли, так как кладбищенский сторож был ему кум. Четыре мужика несли до кладбища гроб, но не за деньги, а из уважения. Шли за гробом старухи, нищие, двое юродивых, встречный народ набожно крестился... И Яков был очень доволен, что все так честно, благопристойно и дешево и ни для кого не обидно. Прощаясь в последний раз с Марфой, он потрогал рукой гроб и подумал: "Хорошая работа!"
Но когда он возвращался с кладбища, его взяла сильная тоска. Ему что-то нездоровилось: дыхание было горячее и тяжкое, ослабели ноги, тянуло к питью. А тут еще полезли в голову всякие мысли. Вспомнилось опять, что за всю свою жизнь он ни разу не пожалел Марфы, не приласкал. Пятьдесят два года, пока они жили в одной избе, тянулись долго-долго, но как-то так вышло, что за все это время он ни разу не подумал о ней, не обратил внимания, как будто она была кошка или собака. А ведь она каждый день топила печь, варила и пекла, ходила по воду, рубила дрова, спала с ним на одной кровати, а когда он возвращался пьяный со свадеб, она всякий раз с благословением вешала его скрипку на стену и укладывала его спать, и все это молча, с робким, заботливым выражением.
Навстречу Якову, улыбаясь и кланяясь, шел Ротшильд.
- А я вас ищу, дяденька! - сказал он. - Кланялись вам Мойсей Ильич и велели вам зараз приходить к нам.
Якову было не до того. Ему хотелось плакать.
- Отстань! - сказал он и пошел дальше.
- А как же это можно? - встревожился Ротшильд, забегая вперед. Мойсей Ильич будут обижаться! Они велели зараз!
Якову показалось противно, что жид запыхался, моргает и что у него так много рыжих веснушек. И было гадко глядеть на его зеленый сюртук с темными латками и на всю его хрупкую, деликатную фигурку.
- Что ты лезешь ко мне, чеснок? - крикнул Яков. - Не приставай!
Жид рассердился и тоже крикнул:
- Но ви, пожалуйста, потише, а то ви у меня через забор полетите!
- Прочь с глаз долой! - заревел Яков и бросился на него с кулаками. Житья нет от пархатых!
Ротшильд помертвел от страха, присел и замахал руками над головой, как бы защищаясь от ударов, потом вскочил и побежал прочь что есть духу. На бегу он подпрыгивал, всплескивал руками, и видно было, как вздрагивала его длинная, тощая спина. Мальчишки обрадовались случаю и бросились за ним с криками: "Жид! Жид!" Собаки тоже погнались за ним с лаем. Кто-то захохотал, потом свистнул, собаки залаяли громче и дружнее... Затем, должно быть, собака укусила Ротшильда, так как послышался отчаянный, болезненный крик.
Яков погулял по выгону, потом пошел по краю города куда глаза глядят, и мальчишки кричали: "Бронза идет! Бронза идет!" А вот и река. Тут с писком носились кулики, крякали утки. Солнце сильно припекало, и от воды шло такое сверканье, что было больно смотреть. Яков прошелся по тропинке вдоль берега и видел, как из купальни вышла полная краснощекая дама, и подумал про нее: "Ишь ты, выдра!" Недалеко от купальни мальчишки ловили на мясо раков; увидев его, они стали кричать со злобой: "Бронза! Бронза!" А вот широкая старая верба с громадным дуплом, а на ней вороньи гнезда... И вдруг в памяти Якова, как живой, вырос младенчик с белокурыми волосами и верба, про которую говорила Марфа. Да, это и есть та самая верба зеленая, тихая, грустная... Как она постарела, бедная!