– Прекратите! – перебил их помкомвзвода. – А то развели тут!
Это относилось не столько к Голубицкому, сколько к Шалаеву. Видно, и взводный и помкомвзвода ничего не имели против того, что старик Голубицкий во время боя понес в тыл раненого и почти сутки отсутствовал.
После обеда нас никто особенно не тревожил, не дергал командами, распоряжениями, взводы расположились по комнатам, так как комнат этих в доме было много, каждый взвод занял отдельную (начальство разместилось на втором этаже, где у фон-барона была спальня), сидели курили, трепались, словом, отдыхали, кроме тех, конечно, кто дневалил возле лошадей и стоял на посту; некоторые уже собирались на боковую (такое удовольствие нам выпадало редко), как тут пошел взводный и приказал собраться в большой комнате. Не очень довольные, перешли в большую комнату, где стояло пианино и на стенах висели картины. Оказывается, приехал комсорг полка.
Комсорга нашего я видел впервые. Лейтенант, чуть постарше нас годами, ну, двадцать три, двадцать пять. Был он приземист, круглолиц, румян. Рядом с жестким и изуродованным лицом старшего лейтенанта Ковригина широкое лицо комсорга казалось чуть ли не женственным или, может, мальчишеским. Вообще весь он был такой округлый и опрятный. Я подумал, что ему очень подошло бы прозвище Колобок. Я и прозвал его про себя Колобком. В его серых мягких глазах я заметил тот особый взгляд, то выражение, которое я всегда улавливал у нестроевых офицеров и штабистов, газетчиков, заглянувших к нам после боя или на короткое время перед боем, выбравшихся по какому-нибудь заданию на самую передовую, в окопы, на позиции, под огонь (это я еще подметил давно, в пехоте) – выражение то ли смущенности, то ли какой-то непонятной вины, то ли прощальной жалости к нам: кто-то из этих ребят почти мальчишек, еще ни разу не обнимавших женщину, или из этих мужиков, по которым дома тоскуют жены и ребятишки, кто-нибудь из них, наверное, живет на белом свете последний свой денечек, но не знает об этом, рассудком, может, и допускает, но сердцем не верит. Во взгляде лейтенанта я уловил еще некоторую робость. Видно, комсоргом он стал недавно и не обвыкся еще с новой должностью.
Мы сели тесной кучкой кто на пол, кто на стулья, в кресла, сели близко к красивому дивану, на котором расположились комсорг и командиры взводов.
Комсорг встал и поздоровался негромким, мягким голосом:
– Здравствуйте, третий эскадрон!
– Здравжлам! – не очень дружно ответили мы. Комсорг держал в руке газету, дивизионную газету «За Родину», он развернул ее и сказал:
– Товарищи. Ваш эскадрон вчера отличился в бою, особенно первый взвод старшего лейтенанта Ковригина. Передаю вам благодарность командира полка. И в газете заметка про вас. Кто хорошо читает?
– Голубицкий! – позвал наш взводный.
Голубицкий встал, вышел к дивану, взял газету и громким басом прочитал про нашу вчерашнюю атаку. Уже успели написать и напечатать. Но в заметке все было не так, как в жизни, в заметке говорилось, что взводы сабельников попали в затруднительное положение, немцы контратаковали и оттеснили второй и третий взводы к оврагу, тогда к ним на выручку бросился взвод старшего лейтенанта Ковригина и вступил с врагом в рукопашную схватку, что в бою особенно отличился гвардии рядовой ручной пулеметчик Музафаров, он первый поднялся в атаку и повел за собой остальных…
Музафаров слушал и улыбался, то ли довольно, то ли насмешливо. Малость, конечно, присочинили, но все равно было приятно читать в газете про свой взвод.
– Неправильно написано, – возразил кто-то из второго взвода. – Немцы нас не оттеснили к оврагу. И рукопашной не было.
– Вы боялись высунуться из оврага, а мы в атаку поднялись. Скажешь неправда? – ответил тому сержант Андреев.
– Мы вместе поднялись.
– Музафаров первый поднялся – это верно.
– Он всегда первый поднимается.
– А что делать бедному татарину? Вы все лежите, а старший лейтенант мне: «Музафаров, давай!»
Дружно посмеялись.
– Молодец, Музафаров!
– Товарищи, – комсорг виновато улыбнулся, – газетная заметка не всегда может совпадать с тем, что было на самом деле. Что-то было не так, кого-то не назвали – это мелочи, частности. Главное ведь в том, что это о вашем эскадроне, о героизме ваших же товарищей. Об этом прочтут во всей дивизии, и, наверное, особо отличившиеся будут представлены к награде.
– Верно, чего тут спорить
– В мелочах после войны будем разбираться.
– Теперь в общих чертах о положении на фронтах, – комсорг вынул из планшетки бумагу и развернул – оказалось, карта, вернее, схема, нарисованная от руки. – Это вот Балтийское море, вот Польша, вот границы Германии, вот и сам Берлин. А это, обведено красным карандашом, Восточная Пруссия. Видите, она вытянута, как кулак в сторону Советского Союза и нависает над Польшей. Вот он, Кенигсберг, город-крепость на самом берегу Балтийского моря. Вот Алленштайн. А мы находимся вот здесь, севернее. Красными стрелками обозначены действия наших войск. Вот наш 2-й Белорусский фронт. 3-й Белорусский наступает на Кенигсберг. А на Берлин нацелены войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов. После захвата Алленштайна в прорыв вошла 5-я танковая армия и стремительным броском вышла к Балтийскому морю. Вот сюда. Теперь вся восточнопрусская группировка немцев отрезана от их главных сил. А нам остается только добить, уничтожить эту группировку и занять Кенигсберг…
– А Берлин мы будем брать? – спросил кто-то из второго взвода.
– На кобылах! – отозвался Шалаев.
Засмеялись.
– Берлин, конечно, штурмовать мы не будем, но в берлинской операции, как я понимаю, будем участвовать.
– До берлинской операции еще дожить надо.
– Доживем!
– Живы будем – не помрем!
– Фриц, он, конечно, мастер воевать, но русский Иван его завсегда может объегорить, – врезал какой-то балагур из пулеметного взвода.
Пошумели одобрительно.
Комсорг сложил схему и засунул в планшетку.
– Можно вопрос? – поднял руку другой пулеметчик. – После войны в Германии что, Советская власть будет?
Комсорг помолчал, раздумывая, и ответил:
– Не знаю, ребята, знаю только, что фашизма там не будет… Есть еще вопросы?
Вопросов больше не было.
Нас подняли среди ночи. И сразу по коням. Не покормив даже положенной меркой овса, мы спешно оседлали коней, построились, выехали из усадьбы, и тут же команда «Повод!». Никто не знал, почему среди ночи подняли по тревоге и куда едем. Только когда километров двадцать отмахали, ни разу не спешиваясь, да все время то на рысях, то галопом, мы поняли, что нас форсированным маршем перебрасывают на другой участок фронта. Густо валил тяжелый мокрый снег, он облепил коней и людей с ног до головы, слепил нам глаза, таял на наших лицах; шинели наши отсырели, отяжелели, хорошо тем, у кого плащ-палатка, а еще лучше, если бурка на плечах. Я видел перед собой только голову своей Машки да смутно темнеющие в белом мраке согнутые спины Голубицкого, Музафарова и Шалаева с торчащими на плечах карабинами и пулеметом. Слева от меня ехал Баулин, справа – Худяков. Я заметил, что горе-кавалерист Голубицкий опять сидит в седле кособоко, то есть на одной половине зада, не соблюдая равновесия. Значит, снова набьет коню спину. Никто ни с кем не разговаривал, как будто ехали безмолвные призраки, только чье-нибудь покашливание да пофыркивание коней. Редко и недолго ехали шагом. Устали ноги, ломило в пояснице, а о конях и говорить нечего, я чувствовал, как с трудом пускается в рысь Машка, как от надсады ходуном ходят ее бока, как пахнет соленым конским потом, смешанным с талым снегом. Так ехали очень долго; сколько проехали, определить в ночи, в снегопаде и бессонной отупелости было невозможно: может, пятьдесят, может, и все сто. И наконец команда:
– К пешему бою слеза-а-ай! Передать коней коноводам.
Время, наверное, уже было под утро, посветлее как будто стало. Какая-то усадьба, домики, длинная ферма, загон с коровами. Коноводы повели коней к коровнику, а мы остались стоять на дороге, которая мимо фермы, между двумя рядами деревьев с обрубленными кронами уходила в темную даль, как в пропасть; там, где деревья, удаляясь, сливались с серо-черным снегопадом, в тревожной безвестности таился враг. Через какое-то время хриплый, торопливый голос комэска: