Мы входим, вламываемся в этот горящий, громыхающий, стонущий мир, я вхожу, въезжаю в эту погибельную страну германцев, неся в сердце горькую ненависть к немцам-фашистам. Теперь они ответят за все: за кровь наших братьев, за слезы вдов и сирот, за разрушенные города, сожженные деревни, теперь они, немцы, кровавыми слезами умоются. И вместе с этими чувствами, ожесточенными чувствами, во мне, во всех нас, всколыхивается еще и радостное предчувствие праздника или весны, предчувствия победы, близости победы…
Город назывался Алленштейн. Наш штаб дивизии расположился недалеко от города в каком-то брошенном хозяевами имении. Хозяева, видно, бежали в панической спешке, захватив только самое необходимое, а все остальное: посуда, книги в шкафах, перины, одежда и прочие тряпки – все было переворошено, раскидано. Окна были выбиты, под ногами хрустело стеклянное крошево, шелестела бумага; по полу были рассыпаны фотокарточки, много фотокарточек. Надменные фашистские офицеры в отутюженных мундирах, красивые немки, детские мордашки. И среди этого разора две запуганные живые души, немолодая худая немка и мальчишка, первые невоенные немцы, гражданское население, так сказать. Их обнаружил в одной из комнат старшина Шевчук, который уже распоряжался в доме, как в казарме. «Убрать, подмести, вынести вон!» Заметил немку и: «Кто такая?!» Смертно-бледное лицо и увидевшие свою погибель или конец света немецкие глаза. «Вег, вег, шнель! – прикрикнул старшина. – Кому говорят! Шнель давай». Немка с мальчонкой, одетые в пальто, ни живы и ни мертвы, волоча по полу узлы, потащились к выходу. То ли от страха, то ли большой узел был очень тяжел немка с трудом сдвинула его с места. «Быстро, шнель!» Мы смотрели на немку равнодушно или, вернее, насмешливо-презрительно – напуганная насмерть, волокущая по полу узел, она не могла наши сердца, покрытые за годы войны коростой ненависти к немцам, тронуть жалостью. Она уже была в отчаянии, она тряслась, затравленно озираясь безнадежными глазами. И тут шевельнулось во мне какое-то слабенькое сочувствие к ней, потому как подумалось мне, что немка эта, может, жила здесь прислугой и хозяева бросили ее с ребенком на произвол судьбы, что она сейчас не враг, а всего лишь измученная войной и до смерти напуганная баба. Я поднял узел, тяжелый узел, и спустил на первый этаж, немка и мальчонка шли за мной. Оставлять их на первом этаже, наверное, тоже нельзя было, там тоже располагались наши штабисты, поэтому я потащил немкин узел на двор и отнес к воротам, вернее, к двери какого-то не то домика, не то сарая, стоящего у ворот. «Данке шён, данке шён!» – без конца повторяла немка, кланяясь мне и вглядываясь в мои глаза скорее изумленно, чем благодарно. Видно, самое поразительное для нее здесь было не то, что ее выгнали на улицу вместе с узлами – чего еще можно было ждать от этих казаков (наверное, она нас считала казаками) и большевиков, а то, что один из них, маленький, чубатый, с азиатской рожей, пожалел ее, помог ей…
После завтрака эскадронное построение. Командир нашего комендантского эскадрона капитан Лысенко, высокий, сухотелый, в кубанке и синей венгерке, прочитал нам приказ Военного совета фронта. В приказе Военный совет и штаб фронта поздравляли солдат, сержантов и офицеров с историческим событием – переходом нашими войсками границы Германии. В приказе говорилось, что Красная Армия несет освободительную миссию («Надо спросить, что такое «миссия»), что мы воюем с фашистской армией, а не с мирным населением, что мы пришли в Германию не мстить, а помочь избавиться немецкому народу от фашизма…
Затем капитан перешел на свой обычный солдатский язык:
– Еще вот что. Мы все тут мужики. Четвертый год спим в обнимку с карабином, жен своих изредка только во сне видим. Так вот, кое-кто сразу же начнет хватать немок за юбку. Предупреждаю: всякие сношения с бабами на территории врага, во-первых, разлагают дисциплину в армии, во-вторых, можно легко подцепить известную фронтовую болезнь, которая в боевых условиях будет приравниваться к членовредительству. Вы сами понимаете, что полагается за членовредительство. Вопросы есть? Если нет вопросов, разойдись.
Не всем понравился приказ Военного совета. Курили, обсуждали.
– А они что у нас творили! Людей заживо жгли, детей брали за ногу и об стенку! Будь моя воля, я бы им, сволочам, показал!
– Ну, насчет населения, оно, может, и верно…
– А по мне все они фашисты. Их надо так проучить, чтобы навсегда отбило охоту воевать с русскими!
– Интересно, какую казнь придумают этому Гитлеру? Неужели просто расстреляют или повесят?
– Его еще поймать надо. Он, гад, смоется и спрячется где-нибудь.
– Никуда он не денется.
– Хлопцы, кому коня надо подковать, не теряй время, – это эскадронный коваль Маштаков.
– Кончай перекур!
Подковали коней, шипы заменили на подковах, почистили амуницию, оружие, потом малость поспали. А после обеда снова команда: «Хомутай, запрягай, по коням!»
Проехали через Алленштейн, уже занятый нашими, без жителей, и выжигаемый зловещим пожаром войны. Это был первый европейский, или, вернее, первый немецкий город в моей жизни. Алленштейн не был похож на те города, которые я видел раньше, на Ленинград, к примеру, или Белосток. Это был многоэтажный темный город с угрюмо-серыми, как бы сплошными домами и узкими, выложенными брусчаткой мостовыми. Дома были как скалы, вернее, они казались вырубленными из темных тяжелых скал не столько для жилья, сколько для украшения города (башенки, карнизы, балконы, колонны, фигурки, звериные морды). Теперь в этих каменных ущельях, по которым гулял чадный ветер, неся клубы дыма и хлопья сажи, было тесно лошадям, людям, машинам, тесно и жарко. Потому что многие дома горели, языки пламени высовывались из окон, круто загибались вверх и метались по стене, будто пытаясь улететь вслед за черным дымом. Оконные проемы сквозили огнем, как печные устья, а окна негоревших домов были темны, глухи и безлюдны.
Проезжали мимо длинных трупов немецких солдат. Они мне уже были привычны, я был к ним равнодушен. Потом проехали мимо убитой старушки. Маленькая, во всем черном, в шляпке, она уткнулась в камни мостовой и закоченела в луже собственной крови. Почему она не ушла из города? Не успела? Не хотела? Как угодила под пули? Меня больше удивило даже не то, что убили старуху, а то, что в этом городе жили, могли жить такие вот обыкновенные старушки…
За Алленштейном снова открылись снежные поля, пологие холмы, перелески. Дорога, обсаженная по обочинам корявыми деревьями, шла мимо одиноких хуторов, иногда входила в небольшие безлюдные деревеньки с однообразными кирпичными домиками под крутоскатной черепичной крышей. По сторонам из-за холмов тут и там, как острие пик, торчали шпили немецких церквей. В Польше были костелы, а как эти называются, я еще не знал. Впереди, в мутной дали чужбины, откуда низкие пасмурные облака волокли серо-белые пологи мокрого снега, громыхала, дымила, полыхала передовая. Мы, комендантский эскадрон 5-й дивизии, штабные офицеры, их коноводы, знаменосцы, обозы, кухня, машины – словом, колонна, мы ехали, спешили вослед дальнему огненному, дымному валу, который тоже отодвигался, катился в глубь Германии. Обгоняя нас, в снежной кутерьме вперед мчались какие-то штабисты в черных бурках, кубанках и на добрых конях, за ними трусили их ординарцы в полушубках и на лошаденках похуже. Тесня нас к обочине, проезжали штабные легковушки, грузовики с прицепленными пушками, перли вперед танки. Назад шли только пленные фрицы, не по дороге шли, а брели по пашне, по сугробам; человек двадцать пленных, запаренных, жалких, бежало впритруску, погонял их молоденький с очень серьезным и гордым лицом «копытник» на низкорослой монгольской лошади.
И этот огненный поток, эту железную лаву, хлынувшую с востока в германские пределы, уже было не остановить ничем – ни армией, ни огнем, ни железом.
Ночь застала нас на каком-то хуторе. Штаб расположился в большом деревянном доме, там же приютились знаменосцы со знаменами, а мы, несколько коноводов (куда завернули остальные, я не видел), поставили своих коней в дощатый сарайчик. На чердаке сена было вдоволь. Я напоил коней, набил кормушку сеном, поужинал чем бог послал – кухня где-то отстала – и залез в кормушку рядом с мордами своих коней. Уснуть я не мог – было холодно, как только начинал подремывать, мне снилось, будто я тону в ледяной воде или лежу голый на снегу, да к тому же боялся проспать, отстать, потому что, я понял это еще под Гольдапом, комендантский эскадрон – это тебе не пехотная рота, не обычный эскадрон, где за тебя отвечает помкомвзвода, глаз с тебя не спускает, здесь, в комендантском эскадроне, каждый сам по себе или в лучшем случае люди держатся отдельными группками, хотя здесь тоже есть взводы и сержанты; здесь я как будто сбоку припека, тронутся спешно – забудут меня. Сквозь чуткую дрему я всю ночь слышал отдаленную автоматную и пулеметную трескотню, грохот пушек, где-то неподалеку несколько раз прорычали «катюши», переступали и толкались в темноте встревоженные стрельбой кони. Потом кто-то меня будил, толкал, тормошил, матерно ругаясь, или, может, это снилось мне. Я долго боролся со сном, мне казалось, что я сплю в шалаше, на сенокосе в горах, раннее прохладное утро, роса, туман, вставать не хочется, а бригадир дядя Хаким тормошит меня, поднимает на работу. Открыл глаза – в сарае светло, рядом никого, только я да мои кони. Отстал!