– Давай завернем? – сказал однажды сержант Андреев, кивнув на одинокий дом и как бы советуясь с нами.
– Давай! – согласились мы.
Привязав коней во дворе и приказав Воловику поискать в хлеве сена, мы, громко топоча сапогами, брякая оружием, ввалились в дом, в большую полутемную (был вечер, уже смеркалось) и теплую комнату. И увидели людей. Мужчина лет сорока, востроносенькая женщина и молодая девушка, видно, семья, сидели за столом и ужинали, точнее пили кофе – я сразу определил его запах. Мне показалось, что сидят они слишком чинно, едят, жуют и подносят к губам чашки очень медленно. Шла огромная война, истекало кровью и корчилось от боли полмира, рушилась, распадалась железная германская армия, а они, вот эти немцы, точно, вовремя, по заведенному порядку сели за стол и неторопливо пьют кофе. Ах, как хотелось мне и остальным, наверное, хлебнуть немного этого духмяного питья! Но не пригласят же они нас к столу. Мы же не гости, тем более не знакомые соседи. И есть ли у них обычай приглашать человека к столу, как, например, у нас, башкир? Видно было, что они нас не ждали, хотя, может, знали, что русские близко. Когда мы вошли, они замерли лишь на секунду и продолжали пить кофе, только движения их стали еще медленнее, лица побелели и глаза сделались как-то странно отсутствующими. Я вспомнил, что надо поздороваться, сказал «гутен таг», они не ответили, как будто не расслышали. Лицо мужчины словно окаменело, это было обветренное сухощавое лицо крестьянина, рыбака, может, и солдата. Мы топтались у двери, мы уже были не теми солдатами, какими были вначале, в Восточной Пруссии, теперь в наших отношениях с цивильными немцами появилась какая-то деликатность, что ли. Мы стояли у двери и не знали, как сказать, что мы зашли обогреться и не отказались бы от чашечки горячего кофе. Воловик, знающий немецкий, был еще с конями. Наконец я решился и сказал как можно громче:
– Кофея бы нам, кофей!
Немцы молча переглянулись, женщина ушла куда-то и вернулась с большим не то с чемоданом, не то с сундуком. Я обалдело глядел на этот деревянный сундук, который немка поставила перед нами на пол, и не понимал, почему сундук вместо кофе, что у них, чемодан или сундук называется, что ли, кофе?
– Найн, найн! – сказал я. – Нам бы кофейку. Тринкен, тринкен.
Женщина помолчала, всматриваясь в нас настороженно-серьезно, и не то спросила, не то подсказала:
– Каве?
– Йа, йа, каве! – подтвердил я, догадываясь, что кофе у них, наверное, называется «каве».
Она взяла со стола кофейник и заторопилась в другую комнату, мы это поняли как приглашение, сняли карабины, пулемет, прислонили к стене и шагнули к столу, расселись. Сержант, Баулин, я – на трех свободных стульях, а Евстигнеев с Куренным передвинули к столу деревянную, похожую на диван, скамейку. Старики Евстигнеев и Баулин сняли шапки, мы последовали их примеру. Вошел Воловик, доложил, что кинул лошадям сена, снял шапку и тоже подсел к столу. Немка вернулась с чашками и поставила перед каждым, кроме сидевшего с краю Воловика, по чашечке, положила чайные ложечки и, заметив, что не хватает одной чашки, сходила еще. Хозяин и молодая немка как сидели со странными лицами, так и продолжали сидеть и делать вид, что преспокойно пьют кофе. Я оглядел стол: стояла тарелка с нарезанным серым хлебом, посреди стола на блюдечке лежало то ли масло, то ли маргарин, в вазочке песок сахарный.
– Я говорю «кофей», а она принесла нам сундук, – сказал я Воловику.
– Надо было говорить «каве», а она, наверно, подумала, вы требуете куффер, сундук, – ответил Воловик.
Ребята засмеялись. Молодая немка, видно, поняв нашу оплошность и наш смех, робко улыбнулась и передвинула к нам поближе сахарницу и масло. Только лицо хозяина, отца, сидящего на другом конце стола, было непроницаемо. Наконец вернулась хозяйка с кофейником и разлила по нашим чашкам горячий кофе. Я взял чайную ложку и потянулся к маслу – у нас в деревне масло брали чайной ложкой и прямо в рот. Молодая немка чуть заметно усмехнулась, взяла ломоть аккуратно нарезанного хлеба, нож, тоненьким слоем намазала масло на хлеб и протянула мне.
– Учись, деревня! – сказал сержант Андреев.
Остальные ребята тоже стали мазать масло или, вернее, маргарин ножом на хлеб. Обжигаясь, молча мы пили очень горячий кофе и, согреваясь, оттаивали и добрели. Немцы тоже вроде немного отошли, наверное, поверили, что мы ничего плохого им не сделаем, попьем кофе и уйдем. Видно, пусть с трудом, все же разглядели они в нас, одетых во враждебную для них форму и вооруженных солдатах, обыкновенных русских парней и мужиков, таких же, как и они сами, крестьян, которые, наверное, не сделают зла тому, кто угостил их чашкой горячего кофе. Даже угрюмое лицо хозяина чуть смягчилось, расслабилось и порозовело.
– Закругляй, ребята! – торопил сержант Андреев.
Мы допили кофе, встали, надели шапки и, поблагодарив немцев «данке шёён, данке шёён!», вскинули свои карабины и вышли на улицу. Я был очень доволен, что вот мы, солдаты, так прилично вели себя с цивильными немцами, даже так культурно маргарин на хлеб мазали, кофе с ними за одним столом пили, не сказали им ни одного грубого слова, не произошло и не могло произойти ничего плохого, враждебного, чего немцы, конечно же, ждали от нас… Мы сели на коней и рысью поехали к морю.
Мы мечтали о бане. Мы уже не помнили, когда мылись, когда надевали чистое белье. Наши нательные рубашки и кальсоны пропитались солью, сделались серо-желтыми, наши немытые тела зудели от укусов паразитов, мы чесались, Шалаев елозил спиной об стенку окопа и весело кричал:
– Даешь Берлин!
Вши для меня были не внове. Я их немало кормил в сиротском детстве. Мать всю одежду прожаривала в бане, стирала в щелоке, но проходило всего несколько дней, и снова по нас, ребятишкам, ползали насекомые. Я тогда еще понял, что вши сопутствуют сиротству, горю, бедности, а теперь – бедствиям и войне.
И вот наконец баня. Постарался старшина Дударев. В каком-то небольшом кирпичном сарае, или, вернее, складе, сложили очаг, поверху, как в банях «по-черному», нагромоздили камней, сколотили из досок полок – солдат мастер на все руки, – раскалили камни докрасна, нагрели в железных бочках воду – и мыться. Мылись повзводно. Старшина выдал нам по брусочку мыла, тазы, ведра, собранные в поселке, помазал нашу волосню керосином (не было здесь той самой желтоватой вонючей жидкости, чем мазали наши пупы в запасном полку), керосин жег тело огнем, мы выли и корчились. Только березовых веников не было, наломали сосновых лапок, распарили, чтобы не больно кололо, хотя наши задубевшие спины продрать надо было именно вот такой горячей хвоей. Поддали пару, мы, молодежь, любители попариться, забрались на полок, в самую жарынь; кто лупцевал себя сосновым веником, кто шлепал мокрой тряпкой, орали, гоготали, восторженно матерились и, как бы сделавшись едиными, равными в природной наготе, видели друг друга по-другому, по-братски, любовно и радостно. Старики Решитилов, Федосеев, Баулин и Голубицкий мылись тихо, сидели внизу, а ребята с Украины, непривычные к русской бане, устроились на полу ближе к двери. Попарившись до мелькания в глазах, мы тоже сиганули на пол, мылись, терли друг другу спины, окачивались холодной водой. И самое приятное: после мытья старшина выдал нам белое-белое, накрахмаленное трофейное белье, где он раздобыл такое, знал, наверное, один бог да сам старшина Дударев. Надели мы это немецкое белье на свои распаренные и наконец отмытые тела и почувствовали себя так, как все равно снова на свет родились.
И вот на другой день после бани опять команда: «По коням!» Попрощавшись с девушками из Каменец-Подольска, которые тоже собирались в путь-дорогу, мы выехали со двора, пристроились к другим эскадронам, проехали мимо наших окопов и поехали по шоссе. Сначала до маяка ехали вдоль моря, потом круто взяли влево, море осталось позади, дюны скрылись за сосновым лесом. Уже далеко от моря, на перекрестке дорог, стояла[ девушка-регулировщица, помахивая флажком, а рядом с ней к столбу была прибита стрелка-указатель с крупной надписью: «До Берлина 165 км».