- Ну брось, ну брось, моя милая!
Но Джил высвободилась из его объятий и сказала:
- Я тебя не понимаю.
По неустанной и дотошной энергии, с какой она прочесывала город, можно было подумать, что она что-то потеряла в нем: то ли бумажку с адресом, то ли ребенка, сумку, ожерелье или еще какую-нибудь драгоценность. И все оставшиеся дни он сопровождал ее в этих ее таинственных розысках. Время от времени фигурка Биббера возникала в его воображении. Наконец, они поехали в Тревизо, сели на самолет и - полетели домой. В милосердном освещении Горденвилля Джил стала больше походить на прежнюю себя. Жизнь вошла в привычную благополучную колею, и со временем, когда истек срок лагерной жизни, родители снова приняли Биббера в свои объятия.
* * *
- Ну, не прелестно ли? Ведь это самый прелестный период американской архитектуры, вы не находите? - вопрошала она гостей, водя их по своему просторному деревянному дому. Дом был построен в семидесятые годы прошлого столетия, окна в нем были высокие, столовая - овальной формы, а над кухней высилась куполообразная кровля. Поддерживать порядок в таком доме, должно быть, было нелегко, но все эти трудности не ощущались - во всяком случае, при гостях о них не говорили. Высокие комнаты, залитые светом, чаровали суровой симметрией. Светские обязанности лежали целиком на Джил, Джорджи умел говорить только на темы, связанные с кораблестроением. Зато коктейли мешал он, мясо резал он, и разливал вино он. В камине пылали поленья, повсюду были расставлены вазы с цветами, мебель и серебро сверкали, и никому не приходило в голову, что и мебель, и серебро были обязаны своим блеском Джорджи.
"Домашнее хозяйство - не по моей части", - объявила ему однажды Джил, и у него хватило ума сообразить, что это не пустые слова. Хватило сообразительности понять, что она не станет ничего менять в своем облике образованной женщины, ибо именно этот, старательно культивируемый ею облик и был источником ее жизнерадостности и бодрости.
В одну из ненастных зим случилось так, что им не удалось найти прислугу. Правда, в те вечера, когда они ждали гостей, к ним забегала на несколько часов кухарка, в остальное же время вся работа по дому падала на Джорджи. Это было в год, когда Джил проходила курс французской литературы в Колумбийском университете и пыталась окончить свой труд о Флобере. По вечерам, свободным от светских обязанностей, Джил обычно сидела в спальне за своим письменным столом, Биббер лежал у себя в кроватке, а Джорджи, нацепив передник, чистил медь и серебро на кухне. На столе перед ним стоял стаканчик виски, а кругом были разложены портсигары, каминные украшения, кастрюли, кувшинчики и ящик со столовым серебром. Чистить серебро, по выражению Джил, было не в ее стиле. Занятие это, собственно, было и не в его стиле тоже, он тоже не был подготовлен к нему своим предыдущим воспитанием. Но дело в том, что, если серебро не чистить, оно чернеет. А Джорджи, хоть Джил и назвала его "неинтеллектуальным", все же не был настолько мещанином, чтобы сопротивляться справедливой войне за равноправие, которую женщине все еще приходится вести. Да, он знал, что дым сражений еще не рассеялся, что идет борьба не на живот, а на смерть. Он понимал и то, что в ее манкировании домашними обязанностями не было злой воли - оно было плодом воспитания, которое в свою очередь явилось реакцией на еще не сломленное сопротивление общества. И Джорджи был достаточно великодушен, чтобы сознавать, что поскольку положение сильнейшего в этой борьбе все еще по традиции принадлежит ему, то и уступать, по всей видимости, тоже следует ему. Поэтому он и взял заботы по дому на себя. Не своей волей - он и это понимал - Джил вступила на стезю интеллектуальной женщины, но выбор был сделан и не подлежал отмене. Представитель беспокойного пола, он видел в своей жене источник мягкости, тепла и темных сил любви. Но отчего же, размышлял он, начищая вилки до блеска, отчего ему невольно все же представлялось, что эти свойства женской природы не вяжутся с наличием ясного и трезвого ума? Нет, он совсем не считал, что интеллект является исключительной прерогативой мужского пола, хотя традиция приписывала это преимущество мужчинам на протяжении стольких веков, что им и теперь не так легко отвыкнуть от мысли о своем превосходстве. Отчего же все его инстинкты требовали, чтобы женщина, в чьих объятиях он покоится по ночам, хотя бы скрывала от него свою ученость? Отчего он чувствовал какое-то противоречие между своей огромной любовью к жене и ее способностью усвоить квантовую теорию?
Джил стояла в дверях кухни, наблюдая за его работой. Она смотрела на него с нежностью. Какой он милый, ласковый, добрый! Как целеустремлен, как красив этот человек, с которым она связала свою судьбу! Как он любит свой дом, как гордится им! Но тут же в ее душе поднимается холодная волна сомнения. Да полно, настоящий ли это мужчина? Может, он извращенец, скрытый гомосексуалист? Но в таком случае, кто такая она сама? Может быть, и она не совсем нормальная женщина? Такая мысль была неприемлема, как, впрочем, было неприемлемо рассуждение, что ее муж чистит серебро лишь потому, что его к этому вынуждают обстоятельства. Где-то, на задворках сознания, и только на мгновение, возник образ звероподобного бродяги, лохматого, пьяного матроса, который приходил бы домой по субботам, бил бы ее, заставлял бы потакать его грубой похоти и, ползая на четвереньках, надраивать полы в доме, словно пароходную палубу. Вот за какого мужчину ей следовало бы выйти замуж! Вот кто был на самом деле предназначен ей судьбой! Но тут Джорджи поднимает голову, улыбается своей мягкой улыбкой и спрашивает, как у нее подвигается работа. "Cа marche, ca marche"*, - говорит она усталым голосом и снова поднимается к себе. "Маленький Густав не ладил со своими резвыми товарищами, - выводило ее перо, - он был ужасно непопулярен..."
* Подвигается, подвигается (фр.).
Окончив свою работу, Джорджи поднялся в спальню, подошел к Джил и слегка взлохматил ей волосы рукой.
- Погоди, - сказала она, - я хочу кончить абзац.
Она слышала, как он принимал душ, как прошел босиком по ковру и безмятежно плюхнулся в кровать. Движимая чувством долга и собственным желанием, она прошла в ванную, вымылась, надушилась и улеглась рядом в широкую супружескую постель. Чистые, душистые простыни и два кружка света, льющегося на них с обеих сторон, превращали кровать в настоящую беседку. "Bosquet, - подумала она, - brume, bruit"*. И, не высвобождаясь из его объятий, она поднялась в постели и продекламировала: