Ровными паутинными буквами крупно записан лист.

"Дорогой Виктор, Витя, дитя мое родное. Не удивляйся, это мама тебе пишет. У нас несчастье. Я встала, а Тая слегла. Да и не слегла даже, а хуже того, в больнице она сейчас в земской, в психиатрическом, во втором женском отделении. Я хожу каждый день - пять верст туда, знаешь. И кто говорит нервное, кто - психическое на почве потрясений. У нас в театре избивали статистиков и даже гимназистов, безобразная у нас полиция, и Тая была в театре, чуть не сгорели все, только ее спас, помнишь, музыкант Илья Соломонович господин Израильсон. И теперь я не знаю, что будет. Отец не знает, что я тебе пишу. Ужас, что тут было. Всех воров из тюрьмы напустили на людей, и много невинных жертв. И он теперь твоего имени слышать не может. А она, говорят, все этим музыкантом бредит, а он еврей, да и кому нужно сумасшедшую и даже больную милую мою, дорогую мою, Таечку мою бедную. Он очень хороший, и я его всем русским нашим в пример, и мы должны за него век Бога молить. Один доктор, Герасимов, может, помнишь, старичок, говорил, что, может быть, все пройдет, если ей замуж выйти. Что бывало такое. У нежных людей даже просто от любви бывает такое, а потом проходит, если все хорошо. Меня к ней сейчас не пускают, я ее раз издали видала, милую мою, бедную. Ах, Витя, был бы ты с нами, может быть, всего бы этого не было Целую тебя, родной мой, крепко. Может, ты бросишь это и сюда куда-нибудь, хоть на почту, он простит. Он ведь какой хороший у нас.

Твоя мама.

Какое исцеление-то мое горькое".

Виктор запыхался, пока читал письмо. Он оглянулся опасливо, не видал ли кто. На цыпочках вышел в столовую, погасил свет, запер дверь на ключ и снова стал читать, чтоб лучше расслышать буквы.

Канавка

САНЬКА обгородил воском канавку на стальном квадрате. Канавку в виде буквы Т. Спросят - оригинальная доска на двери, выжигаю буквы. В канавку налил царской водки. И вздрагивала рука, когда лил, в голове виделось: ночь, потайные фонарики, шепотом, и страшно, а им все равно, и чья-то воля держит, и нельзя уйти, ноги дрожат, как тогда на лестнице в медицинском. И не уголовщина, конечно, не уголовщина, коли Алешка. Именно потому и не уголовщина, что прожигать. У воров специалисты-взломщики, отмычники. Да почему непременно меня попросят? Не решусь отказаться. Санька ясно представил, как Алешка скажет: поможешь, что ли? И непременно равнодушно придется сказать: отчего ж, можно. Ведь из трусости только можно отказать, потому что, наверное, на революционные цели.

И Санька и надеялся и боялся, что с кислотой ничего выйдет. Санька прождал пять минут и смыл кислоту. Смерить, сколько за пять минут проела. Никто не подошел к вытяжному шкафу, никто не глядел, с чем возился Санька.

Было утреннее время, никто еще не приходил, и только служитель Тадеуш полоскал новые колбы под краном и тихо пел. И веселое такое пел, короткими кусочками. Санька подошел к большому окну, разглядеть, смерить, высоко, поверх всех домов, видно и неба сколько, будто первый раз увидал. И облака клубом идут, по-весеннему, прут небом лихо, стаей. И небо за ними веселым глазом мелькнет - скроется. А Тадеуш мазурку наладил какую-то.

Мувье паненка,

Цо те разбендзе.

И в Саньку лихой дух вошел.

Нех поховаюць,

Ксендза не тшеба!

И Санька совсем веселым разбойником глядел и щурился в канавку, будто нож отточил и пробует. И на облака глянул, как на товарищей, и подтянул Тадеушу:

Нех поховаюць,

Ксендза не тшеба!

Проело мало, на три четверти миллиметра. Санька завернул квадрат в фильтровальную бумагу, сунул в карман, запел под Тадеуша:

С этим не вышло,

Другим пособим!

И захотелось на улицу, новым духом всех оглядеть. Стукнул дорогой Тадеуша по плечу:

Другим пособим!

- А нам кто пособлять будет? - смеялся Тадеуш, тряс мокрые руки.

Санька бежал по внутренней лестнице и стукал кулаком по перилам все под мазурку:

Hex поховаюць,

Ксендза не тшеба!

Санька круто поворачивал на последней площадке, не глядел на встречного, и тот вдруг положил ему на плечо руку. Санька с разгону пролетел две ступеньки и все еще пел в уме:

Ксендза не тшеба!

А это Кнэк.

- Я к вам.

Санька все собирал брови в серьезный вид.

- Вы начали. А не надо уже. Уж иначе и очень легко. Спасибо.

- Да я тут уж... - Санька полез в карман. Кнэк мягко придержал Санькину руку.

- Не беспокойтесь. - Кнэк стал сходить с лестницы. Они уж были в дверях. - Скажите Башкину, - Кнэк на миг глянул Саньке в глаза, - что я его убью, где встречу: на улице, в церкви, в театре. Скажите ему, что товарища Короткова повесили. Этой ночью.

Кнэк приподнял шляпу, очень мягкую, ласковую такую шляпу.

Санька смотрел, как Кнэк улыбался, очень вежливо и так открыто, и Санька был рад, что вот такой, и с каким доверием, с каким уважением, и в то же время понятно, что не надо вместе идти.

"Это вот настоящий, настоящий", - думал Санька и шел, как тогда из гимназии с выпускным свидетельством, и улыбался - вежливо и снисходительно всем прохожим. "А он убьет, наверно, так и трахнет на первом же углу этого Башкина... - И на миг запнулось дыхание. - Повесили одного". - Санька хотел перевести себя на давешнюю песню, не мог вспомнить.

Санька шел сбивчивыми ногами, чуть не толкнул даму. Подошел к витрине, глядел на выставленные подтяжки и хмурился, не видя. Вошел в чужой двор, отыскал уборную, оглянулся и быстро швырнул в дыру стальной квадрат.

- А нет, так займи! - кричал Наде Филипп. - У старухи поди займи. Ну чего стоишь? Что тебе трудно полтинник спросить?

Полтинник этот на водку. Филипп не допил, а еще полбутылки , даже меньше, осовеет, будет только плеваться по углам и харкать. Мычать и харкать. А потом сразу повалится спать и папироски не потушит.

- Филя! Голова болит? - Наденьке хотелось, чтоб с ласковой жалобой сказал, что болит - ведь, наверно, болит. Наденька накинула на голову шаль.

- Да иди ж ты! - Филипп обернулся, сморщился.

Надя вышла - на сырой темный двор, на веселый ветер - торопливый, замашистый. На ветру побрякивала пустая кляшка на соседских дверях. Наденька стукнула.

- Не заперто, входи! Кто? - и морщится в темноту старуха от плиты и крепко пахнет жареным луком.

- Добрый вечер, - у Нади простой ласковый голос.

- А что надо? - старуха в сковородку смотрит и мешает, скребет ножиком.

- Полтинника у вас не найдется до завтра? Старуха и не повернулась.

- ...до утра, - прибавила Надя. - Нету, может быть, - говорит Надя сочувственным голосом и даже двинулась идти.

- Почему нема? Есть в мене полтинник. И рубль есть. - И все ковыряет ножиком. - А не дам! - и повернулась всем лицом. - Краля!

- Так и скажите, что...

- А как тебе говорить? Ты кто есть такая? Лахудра! Наденька повернулась, не сразу открыла, возилась с щеколдой.

- Иди, иди, жалейся своему хахарю! Тьфу! Лук через тебя, шлюху...

Наденька хлопнула за собой дверью.

- Ты мне побросайся чужими дверями! Забастовщики!

Наденька, не помня ног, шла по коридору. Два голоса бубнили в комнате. Наденька с размаху распахнула дверь. Филипп на ходу обернулся:

- Ну?

Гость смотрел со стула на Надю с любопытством.

- Я не могу! - и Надя кинула срыву шаль на кровать.

- Тьфу! - Филипп с силой плюнул, как стукнул об пол. Надя схватила шаль, бросилась вон.

- Да стой ты! - кричал вдогонку Филипп. - Чего ты?

Наденька шла все быстрей, быстрей, стала перебегать перекрестки, а ветер мотал шаль, завевал в лицо, теребил подол, а Надя будто не чуяла ветра, а только крепче била ногой, когда дуло навстречу.

- Ну вот, гляди! - говорил Филипп. - Это я ее полтинник послал спросить, - и Филипп кивнул большим пальцем за спину. - Ну не дала, к другой поди. Скажи, большое дело.

- Нервная вполне, - говорил гость и поворачивал в руках фуражку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: