Нынче тоже — все службы обегал: и на Кормовом дворе, и на Сытном, на Поледенном 220, горло сорвал, руки обил — дал бы бог, помогло!

В палате тоже доглядеть за порядком нужно… Тут все на царских глазах, а глаза у него — не доведи господи!

Еще бы к кислошникам сбегать — совсем забыл о кислошниках Захарьин… А ведь как понесут к царскому столу жареных коростелей — к ним непременно и квашеные капустные головы подавать надобно: любит царь коростелей с квашеной капустой…

Да и к медушникам следовало бы заглянуть, наломать им хвоста: жидковато разваривают меды, а ведь медами пир красен. Только… глянул Захарьин на рынд, как выспренни они и торжественны в своей целомудренной страстности ожидания, и отказался от своих намерений, остался в палате. Прозевать появление царя и не встретить его — такого вовсе не мог Захарьин. Озабоченно потоптался он у дверей, недовольно позыркал на рынд, словно они преградили ему путь из палаты, и устало поплелся к помосту, на котором стоял царский трон. Сев на помост, Захарьин озабоченно насупился, потупил взор, словно устыдился своей усталости. Царские стольники, уже переодевшись в новые кафтаны — алые, венецейского золототканого алтабаса 221, сошлись к нему, стали полукругом, ожидая его приказаний.

Захарьин поднял на них глаза, сощурился от блеска их кафтанов, беззлобно буркнул:

— Эк, вырядились!.. Хоть на блюда вас клади. Однако… — он озабоченно привздохнул, — государю уж пора быть! В-первах, что у нас на выносе — коростели иль щучьи головы с чесноком? — спросил он с притворной рассеянностью, проверяя стольников, хоть и знал, что у каждого из них на руках роспись блюд и порядок подавания их к царскому столу. Да как ему было одолеть свою дотошность?!

Стольники, давно уже изучившие нрав боярина-дворецкого, невозмутимо отмолчались, будто и не услышали его вопроса. Захарьин глянул на них с укорительной строгостью и даже присопнул — для пущей грозы, но и это не смутило их.

— Глядите же, — махнул на них рукой Захарьин. — Я-то с женишкой да чадами попрощался!

— Мы також, боярин, — ответили стольники. — Вели-ка курить 222 в палате да вино горькое к столам нести. Трезвы гости!.. А государю срам от их трезвости!

— Ух! — вскинул руки Захарьин. — Умны вы, погляжу я, — что лошадь на вожжах! Заторопка со спотычкой живет!

Захарьин прошелся вдоль помоста — в самом его конце, на ступеньках, ссунувшись с них вниз головой, спал нищий старец, которого Иван оставил на пиру. До смерти был пьян старец и спал мертвецки, и, должно быть, и во сне ему не снилось того, что сталось с ним наяву. Слуги не решались вынести его из палаты — подступиться даже боялись…

Захарьин постоял над старцем в досадном раздумье, пошевелил своим сапогом его болтающуюся, будто отделенную от туловища голову… Эка докука! Ну что с ним поделать? На части рви — не очнется! А царь заявится — как станет на такое зреть?! Для того нешто кликал сюда он «сию истинную Русь», чтобы так вот, в позоре, валялась она на глазах у этой — другой Руси, которую он нынче так изощренно и настойчиво низводит долу.

Ох, быть оказии, быть!..

Захарьин отходит от старца, до боли вскребается в свой сивый затылок… Неужто не выдумать ему ничего, неужто не извернуться, не избежать оказии и царского гнева, да и какого гнева!

Эх, была не была! Подозвал Захарьин слуг, велел выкинуть испившегося старца вон да привести со двора другого — трезвого…

Исполнили слуги наказ, привели с улицы другого нищего. Обласкал его Захарьин, усадил за стол, вином попотчевал — в меру, для храбрости только, пирогов с куриными потрохами подложил…

— И гляди! — для пущей острастки тыцнул его кулачиной под бок. — Не юродствуй. Урядно чтоб было все да пристойно. Государь обратится — отвечай по уму, по душе, не льстись, не любомудрствуй!

— Коль не сробею, батюшка-боярин… Сейный час уж напол жив сижу.

— Сробеешь — государя огорчишь, а смышление выкажешь — порадуешь, ибо государевым недоброхотам да злопыхам нос утрешь. Государь любится к вам, простым и убогим, а недоброхоты его на том судят и смеют.

Захарьин сел на свое место за царским столом и, как-то враз отрешившись от всех хозяйственных дел и забот, стал думать о царе, словно само это место не позволяло думать больше ни о ком и ни о чем другом.

Палата то наполнялась шумом, то вдруг притихала — до такой степени, что казалось, будто все-все-все сидящие в ней разом затаивали дыхание в предчувствии того тревожного, но и желанного мига, который должен был избавить их от изнурительного ожидания, и когда шум, медленно, как тяжелый маятник, откачнувшись куда-то в сторону, уступал место тишине, палата, радужно расцвеченная мозаикой слюдяных окончин, становилась похожей на громадную и какую-то необыкновенную, волшебную усыпальницу, где все осталось нетленным — и люди, и вещи… Кроваво, как догорающие угли жертвенного огня, тлели блики на золотых ковшах и братинах, тускло блестело серебро, и от этого еще таинственней, еще священней казались тишина и оцепенелость, в которую погружалась палата, как будто в хладности серебра и в ярой огненности золота, в их незримой совокупности и была сокрыта тайна волшебства.

Мгновения тишины, прокатывающиеся по палате, как волны, несли с собой не только ощущение потустороннего покоя и зримой яви волшебства, — казалось, что в эти мгновения нисходит в палату воскресший дух умиротворенности, и все-все-все становятся как бы на одно лицо, на одну душу, в которой нет ни зла, ни ненависти, ни кощунства… Исчезла, сгинула извечная напасть разобщенности, и все-все-все проникнуты нерасторжимой общностью и взаимной любовью, в которой едины и думы, и чувства, и чаянья, едина вера, едины устремления, и мнилось (чудилось!), что никакие силы не способны отныне разорвать, разрушить эту слитность, эту неприступную, как смерть, общность. Но вот, не выдерживая мучительной затаенности, палата делала жадный вдох, маятник откачивался вспять, и все становилось вновь таким же, каким было, на самом деле. Большим, мрачным и тесным загоном казалась тогда палата, — загоном, куда были согнаны вместе и волки и овцы.

И думал Захарьин, сознававший эту истину, что если волков царь и потравит, изведет, повыморит, то как он справится с овцами? Как научит их ходить в стаде, не разбредаясь по сторонам, как заставит подчиняться не только бичу, но и зову, чтобы не гнать, а вести за собой, вести, куда нужно ему? И как, наконец, сможет он внушить им веру в свою непогрешимость и в свое право повелевать ими? Без этой веры они не пойдут за ним по одному его зову. Придется тогда браться за бич… Но бичом с ними тоже не справиться — на это у него не хватит сил: слишком велико стадо даже для такого усердного пастуха. Придется брать подпасков — и делиться с ними властью, и ублажать их, и потакать им, чтоб не злоумышляли против него и волю его блюли; либо вновь, как и нынче, ополчать против них свою душу, вновь заводить вражду, вновь начинать все сначала!

«Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя».

Недобро, тоскливо стало на душе у Захарьина от этих мыслей, отяжелели в нем, как будто налились прихлынувшей тоской, его давние сомнения и тревоги, особенно же тоскливо ему стало от этой библейской притчи, пришедшей вдруг в голову. Почудилось, что кто-то подшепнул ее ему как назиданье или как пророчество. Он даже поогляделся по сторонам в суеверном порыве, хотя уже точно знал, что это кощунственная мудрость его прорицает в нем.

«Да господи, го-спо-ди!.. — восстал Захарьин против самого себя, против своих мыслей, против своей мудрости, чуя, как отчаянье вползает под спуд его души. — Что же я тяну за упокой, когда воскресенье надобно петь и аллилуйя! Воскрес он ныне, воистину воскрес! Восторжествует он в правоте своей и воле своей, занеже, господи, верую! не от человеков в нем страсти его!.. Твое озарение на нем, господи, твой перст!.. И мне, окаянному, пошто душу свою чмутить 223, загадывая о нем, как о смертном простом?! Нешто глаза мои вытекли? Вижу я силу его, вижу, господи, а туда же, мудрствую, с овцами, усомняюсь, управится ли?..»

вернуться

220

Поледенный двор — рыбный.

вернуться

221

Алтабас — парча, затканная тонкой, как волос, серебряной или золотой нитью.

вернуться

222

Курить — здесь: окуривать благовониями.

вернуться

223

Чмутить — наполнять смутой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: