— Доброе утро, Галина Семёновна! Начнём, пожалуй!
Он, не взглянув на меня, не улыбнувшись, как всегда, — и это было непостижимо! — прошёл в свой кабинет. Я — за ним, со стаканом чаю.
Обычно Каминский или диктовал мне, или говорил о том, что следует сделать, прохаживаясь по кабинету.
На этот раз он сел за свой большой письменный стол, стал выдвигать ящики.
— Вот что, Галина Семёновна...
Теперь, за давностью лет — пол века минуло! — я, конечно же, не вспомню детали, что и как. Суть, только суть: Григорий Наумович подробно, скрупулёзно говорил мне и показывал, в каком ящике, в какой последовательности лежат дела, документы, переписка. Что самое неотложное...
Помню, я пролепетала, пока ещё смутно понимая, что надвигается нечто страшное:
— Вы уезжаете?
Григорий Наумович, оторвавшись от бумаг, посмотрел на меня — его взгляд был абсолютно спокоен — и абсолютно спокойным голосом сказал:
— Может быть. — И повторил: — Может быть...
Какая-то гнетущая тишина пала в кабинете, и слышно было, как о стекло окна бьётся залетевшая оса. Или пчела.
— И вот что, Галина Семёновна, — сказал он. — Принесите-ка мне вашу папочку, где заявления наших сотрудников на отпуска.
Я принесла папку.
Григорий Наумович, почти не глядя, не вникая, стал подписывать заявления. Все подряд.
— Пусть едут, — приговаривал он, ставя размашистые резолюции. — Пусть отдохнут.
— Григорий Наумович! — вырвалось у меня. — Кто же будет работать?
— Ничего, ничего! — Он усмехнулся. Как-то странно, невесело усмехнулся. А у меня от этой усмешки заколотилось сердце I те наработаются. Лето, Галина Семёновна, стоит чудесное. Травы в этом году — мне по пояс. — Он помолчал, провёл рукой по лицу. — Вот и всё. Позвоните, пожалуйста, в гараж. Пусть Фёдор будет ровно в девять тридцать. А я тут немного... поработаю.
Я вышла из кабинета наркома здравоохранения. Позвонила в гараж, всё сказала нашему шофёру. За массивной дверью, в его кабинете, было тихо. И — непривычное дело, небывалое! — молчали телефоны: и у меня на столе, и там, за дверью.
Ровно в половине десятого пришёл Фёдор, пожилой степенный человек, очень тучный и исполнительный.
— Машина у подъезда.
Я, как всегда, стукнув три раза в дверь, вошла в его кабинет.
Григорий Наумович так и сидел за своим столом.
— Да, да! — встрепенулся он, взглянув на часы. — Пора!
Перед ним лежала раскрытая папка: ворох почтовых конвертов, исписанных листов бумаги.
Я знала эту папку, на которой рукой Григория Наумовича было размашисто начертано: «Переписка».
— Пожалуйста, Галина Семёновна, — сказал нарком, — соберите, разложите по конвертам. Я не успею. Пора, пора! — Он взял в руку лист, исписанный мелким почерком, промолвил тихо: — Жаль, нет старика. Великим был стариком наш академик. Поговорить бы... Посоветоваться. — Он положил лист на ворох писем. — Так я в Кремль, на Пленум. — Григорий Наумович зашагал к двери.
— Если будут звонить, — вырвалось у меня, — когда вы будете?
Уже в дверях Каминский обернулся, хотел что-то сказать мне, но не сказал, вышел молча.
Я машинально взяла лист бумаги, лежащий сверху прочих писем...
«Глубокоуважаемый Григорий Наумович!
Примите мою сердечную благодарность за Ваш чрезвычайно тёплый привет по случаю моего 85-летия. К сожалению, я чувствую себя по отношению к нашей революции почти прямо противоположно Вам. В Вас, увлечённого некоторыми, действительно огромными положительными достижениями её, она «вселяет бодрость чудесным движением вперёд нашей Родины», меня она, наоборот, очень часто тревожит, наполняет сомнениями.
Думаете ли Вы достаточно о том, что многолетний террор и безудержное своеволие власти превращает нашу и без того азиатскую натуру в позорно-рабскую?.. А много ли можно сделать хорошего с рабами? — Пирамиды, да; но не общее истинное человеческое счастье. Останавливаете ли Вы Ваше внимание достаточно на том, что недоедание и повторяющееся голодание в массе населения с их непременными спутниками — повсеместными эпидемиями подрывают силу народа? В физическом здоровье нации, в этом первом и непременном условии, прочный фундамент государства, а не только в бесчисленных фабриках, учебных и учёных учреждениях и т. д., конечно, нужных, но при строгой разборчивости и надлежащей государственной последовательности.
Прошу простить, если я этим прибавлением сделал неприятным Вам моё благодарственное письмо. Написал искренне, что переживаю.
Преданный Вам —
Ив. Павлов.
10 октября 1934 года».
Кремль, Георгиевский зал. Второй день работы Пленума Центрального Комитета Всесоюзной коммунистической партии большевиков (10 часов 05 минут утра).
— ...Слово предоставляется кандидату в члены Центрального Комитета, наркому здравоохранения Советского Союза Григорию Наумовичу Каминскому.
Он поднялся на трибуну, ощущая слева и немного сзади президиум. Он не видел, но чувствовал Сталина. Сталин сидел у края стола, совсем близко от трибуны. Каминский физически осязал тяжёлый, проникающий, как лезвие кинжала, взгляд.
Григорий Наумович посмотрел в зал, в его завораживающую глубину. Была полная, давящая тишина, лица сидящих там сливались в нечто единое. Но одно лицо он увидел, узнал. Вернее, не лицо — тускло блеснули стёкла пенсне.
«Берия, как всегда, на своём месте, — успел подумать он. — Третий ряд, второе кресло от прохода».
Руки сами, помимо его желания, сжали края трибуны, и его удивила ледяная холодность этих деревянных краёв. Или так казалось?
— Совесть коммуниста, тревога за судьбу партии и страны призывают меня сделать следующее заявление. — Голос обретал силу и уверенность. — На партийные кадры обрушились массовые аресты. Врагами народа объявляются люди, которых мы давно знаем как товарищей, преданных нашему делу, с которыми Mi.i работаем бок о бок многие годы. Людей не только арестовывают. Люди просто исчезают. Да, у социализма а и, врат. Они могут проникать в руководящие органы парши и государства. Но чтобы враги были кругом!.. Чтобы в них превращались товарищи с дореволюционным стажем!.. В это трудно поверить. В это невозможно поверить!
Испуганный шорох разнёсся в зале. Вроде бы некое единое движение колыхнуло всех, кто сидел там. Каминский понял: все смотрят на Сталина. И он, физически преодолев как бы густую осязаемую плотность вокруг себя, тоже повернулся к президиуму — Сталин был невозмутим: он прямо сидел на стуле, глядя вроде бы перед собой в лист бумаги, на котором лежала нераскуренная трубка.
И нарком здравоохранения продолжал:
— Я категорически против физического уничтожения Бухарина и его группы... Я вообще не понимаю, как можно так ставить вопрос — до разбора дела Бухарина в ЦК партии, без юридических обоснований... Я также категорически против предоставления наркому внутренних дел Ежову чрезвычайных полномочий в ведении дела Бухарина и других арестованных руководящих работников партии. Центральному Комитету известно, какие методы допросов культивируются Ежовым в его наркомате...
Движение колыхнуло зал, и в нём он почувствовал поддержку.
— Теперь о массовом разгроме высших партийных кадров в Грузии и в других Закавказских республиках... Я никогда не поверю, что старейшие члены партии, прошедшие революцию и гражданскую войну, стали все, как один, врагами народа! И мои сомнения усугубляются стократ, когда я вижу, от кого исходят обвинения, кто направляет карающую руку...
Невнятный гул, возникший в зале, прервался выкриком с гортанными нотами:
— Товарищ Каминский клевещет на наших славных чэкистов! — Берия вскочил, лицо его было перекошено бешенством, в стёклах пенсне отражалось солнце, свет которого падал из окон сверху. Он говорил с сильным грузинским акцентом. — Это очэнь подозрительно! Защищать врагов народа... Надо бы поинтересоваться настоящим и прошлым товарища Каминского!