— Да как вы... На каком основании?
— Повторяю: вопросов не задавать.
На столе в куче: его партбилет, другие документы, карманные часы-луковица, бумажник, носовой платок, расчёска с несколькими выломанными зубьями, немецкая авторучка, купленная в Гамбурге в двадцать пятом году; блокнот участника Пленума ЦК...
— Проверьте в протоколе перечисление вещей, денег в бумажнике девяносто рублей. Проверьте. Распишитесь.
— Я требую... Мне надо позвонить жене...
И вот после этих его слов прозвучал смех, который не мог принадлежать человеку. Так люди не смеются...
— Идите! К двери.
Он сам открыл дверь и оказался в длинном тёмном коридоре.
— Вперёд! Идите! Не оглядываться!
Двери, двери, двери с номерами...
— Налево.
— Ещё налево. Остановитесь у лифта.
В кабине лифта тот, кто сопровождал его, сказал:
— Лицом к стене, не оглядываться!
И тогда коротко пронеслось в сознании: «Как покорно я всё выполняю! Повернуться и задушить...» Но Григорий Наумович Каминский стоял, не шевелясь, лицом к стене лифта, который летел куда-то вниз, в бездну, и придерживал сползающие брюки. Сопровождающий дышал ему в затылок, и Каминский ощущал тошнотворный запах гнилых зубов.
Лифт остановился, загремела дверь.
— Прямо! Налево!
Двери, двери, двери...
— Стойте!
На двери цифра «72». Возник второй человек в штатском, пожилой, с безразличным, обрюзгшим лицом. В правой руке — связка ключей.
Дверь распахнулась, и он оказался в «своей» камере. Железный грохот сзади, звук ключа, который поворачивается в скважине.
...Каминский резко обернулся — на двери, с наружной стороны, опустилась на глазок железная заслонка: очевидно, несколько мгновений за ним наблюдали.
Стены густо выкрашены зелёным, потолок белый с ослепительной электрической лампочкой. Узкая кровать, серое протёртое одеяло, табурет. В углу у двери ведро, накрытое деревянным кругом. «Параша», — понял он.
Понял — и заметался в узком давящем пространстве, понимая как бы со стороны, что сейчас похож на сильного дикого зверя, попавшего в клетку.
...Время провалилось, исчезло. Он, всегда умевший владеть собой в любых обстоятельствах, сейчас потерял себя: ненависть, ярость, бессилие, жуткое, чудовищное понимание, что всё пропало, истины нет, — всё это вместе, смешавшись в жаркий, тугой клубок, парализовало волю, ослепило...
Он ходил и ходил из угла в угол, ложился на кровать, смотря, не мигая, на лампочку, и она постепенно превращалась в чёрное пятно, которое всё разрасталось. Вскакивал, опять мерил несколькими шагами камеру из угла в угол, налегая на стены. Мысли путались...
Григорий Наумович почти не обратил внимания на стражника, грубо сказавшего: «Ужин». В алюминиевой миске серая бурда и кусок чёрного хлеба. Он, кажется, не заметил, как миска с нетронутой бурдой и кусок хлеба исчезли за дверью.
Наконец Каминский лёг на кровать, повернулся боком к стенке, подтянул колени к животу — и полная, липкая, густая апатия поглотила его. Он закрыл глаза. Однотонный серый мрак плавал вокруг него, и в нём то тут, то там вспыхивали яркие электрические лампочки, проникая в мозг жалящими укусами.
...В этом странном мраке Григорий Наумович услышал скрежет открываемой двери и бесстрастный голос:
— Выходите! На допрос.
Коридоры, переходы, лестница вниз. Никого. Только он, идущий впереди, и второй — его конвоир, почти бесшумно шагающий сзади.
— Стойте. В эту дверь.
Дверь была обита белым алюминием, без номера.
И, кажется, за ней прозвучало:
— Милости просим!
Комната, и которой он очутился, была огромной. Он увидел письменный стал, стоящий не у стены, а, очевидно, на самой середине. Настольная лампа в металлическом колпаке на эластичной ножке освещала кипу бумаг, чернильный прибор из коричневого мрамора; к чернильнице была прислонена длинная школьная ручка с пером «Пионер». Рядом стоял стакан в серебряном подстаканнике, чай был янтарного цвета, в нём плавал кружок лимона. Холёная рука, запястье которой сжимал манжет белой рубашки с запонкой (в ней чёрной блёсткой отсвечивал драгоценный камешек), серебряной же ложкой неторопливо помешивала чай.
Тот, кому принадлежала рука, был скрыт мраком, лишь угадывался силуэт.
Белый табурет стоял перед столом.
Неожиданно — к чему угодно приготовил себя Григорий Наумович Каминский, пока его вели по лубянским коридорам, но только не к этому... неожиданно довольно приятный баритон пропел:
Пение оборвалось, и тот же баритон сказал:
— Табурет для вас. Прошу.
Каминский сел и теперь увидел, хотя и неотчётливо, лицо обладателя баритона: одутловатые щёки, пухлые губы, аккуратный пробор чёрных волос; глаза были скрыты тенью; чёрный галстук, пиджак, кажется, накинутый на плечи.
— На улице жара, а в наших апартаментах собачий холод. — Голос звучал устало и чуть-чуть брюзгливо. — Ладно. Приступим. Фамилия, имя, отчество...
— Товарищ следователь, к чему... — перебил Каминский. Он уже собрался с мыслями. Он уже знал, что сейчас скажет. И на краю стола телефон. Отлично... — К чему эти формальности?
— Во-первых, — и голос уже наполнился ледяным звоном, — гражданин следователь. Я — Родос. Родос Борис Вениаминович. Следователь по особо важным делам. Во-вторых. Здесь вопросы задаю только я. Итак... фамилия, имя, отчество?
— Каминский Григорий Наумович.
Скрипело перо по бумаге, разбрызгивая мелкие фиолетовые точки. Но вот перо остановилось.
— Вы еврей?
— Нет, я белорус.
Каминскому показалось, что следователь по особо важным делам Борис Вениаминович Родос вздохнул с некоторым облегчением.
— В каком году пробрались в партию?
Ослепительный красный свет вспыхнул перед Каминским.
— Если вопросы будут задаваться в такой оскорбительной форме... — он не узнал своего голоса. — ...я отказываюсь от дальнейшего разговора.
— Скажите, какие нежности, — усмехнулся следователь. — Впрочем, понимаю. Для первого раза... Вы, Григорий Наумович, просто ещё не осознали, где находитесь. Ладно! Всё у нас с вами впереди. А вот одного, хоть убейте, я не понимаю. На что вы надеялись? Там, в Кремле? Предположим, что все неопровержимые обвинения, которые мы предъявим вам...
— Какие ещё обвинения?! — яростно перебил он.
— ...Предположим, что все эти обвинения отпадут, — бесстрастно продолжал следователь. — Впрочем, не надейтесь, не отпадут. Раз вы у нас, докажем всё. Но... — Борис Вениаминович коротко хохотнул. — Сделаем немыслимое допущение: все обвинения отпали. Вы чисты. Чисты перед партией и товарищем Сталиным. Да поймите же! Достаточно вашего чудовищного выступления сегодня... — Он взглянул на часы. — Да, ещё сегодня: сейчас без семнадцати одиннадцать. — Да, да! Достаточно того, что вы сегодня сказали на Пленуме... буду с вами откровенен. Первой фразой, произнесённой там, вы поставили себя к стенке! И я хочу понять: зачем? В моём мозгу не укладывается. Я вас спрашиваю... Не для протокола, ист... Я вас спрашиваю: зачем? Цель? Какая цель?
Каминский молчал, тяжко, до конца осознавая всё, что его ждёт. Из этого осознания его вывел бешеный, срывающийся крик:
— Отвечай! Фашистский шпион! Ублюдок! Троцкистская сволочь! Отвечай... твою мать!
Следователь по особо важным делам товарищ Родос сделал так рукой (сверкнул в манжете рубашки драгоценный камешек, украшающий запонку) — и из глубины комнаты возникни два человека в синих галифе и до глянца начищенных сапогах, в белых рубашках с закатанными по локоть рукавами.
Каминский не успел разглядеть их — страшный удар в лицо опрокинул его на пол, рот наполнился густой кровью, что-то захрустело на зубах, захотелось выплюнуть, но он не успел. Теперь его били сапогами, от удара в живот он, наверно, потерял сознание, потому что в клубке боли, гула в голове, во вспышках маленьких молний уже через мгновение он услышал следователя: «С головой осторожней!» И теперь он сам, скорее всего инстинктивно, старался закрыть голову руками. А удары всё сыпались и сыпались... Однако постепенно непостижимым образом боль стала уходить, отступать, и он только слышал удары сапог по своему телу, которые тоже звучали всё глуше и глуше...