Немало этих несчастных по украинным городкам, часто скитающихся в нищете, и угрюмится станичник, когда видит их, и подспудный голос нередко нашёптывает ему как раз то самое, что и стремятся заронить в него татары, воочию показывая, что ждёт любого из них в том страшном, проклятом поле, куда они направляют своих коней. Паскудное это чувство, бывает, заползёт в душу, вкрапится в неё, как червоточина, и донимает, гнетёт... Слабого, глядишь, и сгложет, сломает. Захряснет в таком страх, как струп на ране, — и не притронься, не зацепи! Такой уже не станичник, не глаза и уши Руси, — такому в поле и самому худо, и другим от него беда, и делу урон. Но слабый тут редок. Слабый не часто пускается на поиски лучшей доли, он так уж и вековует или погибает там, где застало его невзгодье. С отчаянья разве что бросится он в такие края, но раз у него не хватает силы прижиться на лучших местах, здесь ему не прижиться и подавно. Здесь народец особый: здесь те, кто всегда верил и до самого гроба будет верить в свою судьбу, в свою удачу, и искать её, и стремиться к ней наперекор любым опасностям и лишениям. Такого если и тронет тревожная мысль, то только тронет, а в душу его ей не проникнуть, не вгрызться в неё, не влезть, потому что в нём как бы и нет той самой души, что водится в человеке помимо тела и разума. Он суцел, един, он, как камень, одинаков и изнутри и снаружи. Если татарская стрела или сабля вонзается в его тело, она вонзается и в его душу, и в сознании его тоже остаётся отметина — не как память о боли, а как память о неудаче, о торжестве врага над ним, пусть и временном, но всё же торжестве, и эта память непреходяща, неистребима, она сильней страха, сильней той извечной самосохраняющей силы, что заложена во всём живом, эта память жестока, беспощадна, но и в то же время полна гордости, мужества, самоотверженности.
Но есть ещё и другая память. Она всегда живёт в каждом русском. Да и не память это даже, а что-то совсем-совсем особое, слившееся с ним, сросшееся, ставшее его частью — сгусток боли и ненависти, жажда возмездия и презрение, яростное, вековечное презрение к врагу, попирающему его землю, его веру, его святыни... Особенно остры эта боль и ненависть, эта жажда возмездия и презрение в тех, кто хоть однажды пережил татарский набег, видел разорённые деревни, церкви, монастыри, с отчаяньем провожал глазами угоняемых в плен братьев, сестёр, отцов, матерей. И вот эта ненависть, эта жажда отмщения, это презрение к врагу сильней страха перед ним, сильней всего того, что изуверством и беспощадностью он стремится вселить в каждую русскую душу. И когда станичник остаётся в Диком поле один на один с этим жестоким врагом, он уже не служилый, исполняющий службу за жалованье, он — русский, просто русский, защищающий отчий край, родину, ради которой он и рискует головой.
И ничем не воздадут ему за этот риск — ни земли лишнюю десятину не прирежут, ни жалованья не прибавят, разве что панихиду отслужат по полному чину, если сыщут в степи его тело, а не сыщут, то скромно помянут в день общей памяти, утверждённый царём по благословению митрополита для поминовения «благоверных князей, бояр, христолюбивого воинства, священнического и иноческого чина и всех православных христиан, от иноплеменных в бранях и на всех побоищах избиенных и в плен сведённых, голодом, жаждою, морозом и всякими нуждами измёрших, в пожарах убитых и огнём скончавшихся, и в водах истопших»[4].
Общая память или в лучшем случае панихида и крест над могильным холмиком да ещё не очень щедрое жалованье — вот и всё воздаяние станичнику за его службу, за его риск, за самоотверженность, и, казалось бы, быть ему нерадивым, осторожным, нерешительным, пекущимся больше о себе самом, о своём благополучии, о своей безопасности, как иные на иных службах, даже и не столь трудных и опасных. Ан нет, не таков станичник! И не потому вовсе, что он уж такой особенный, а потому, что служба у. него такая — совсем-совсем особенная. На любой другой службе нерадивость — это только нерадивость, осторожность — только осторожность, забота о собственной безопасности — всего лишь трусость, а для станичника нерадивость — это пособничество врагу, нерешительность и осторожность — почти измена, а забота о собственной безопасности — полное предательство.
Суров писаный закон к станичнику: «А которые сторожа с сторожи сойдут, и в то время государевым украйнам от воинских людей учинится война, тем сторожам от государя быти казнённым смертью». Но ещё суровей закон неписаный, который не прощает и того, что может простить государь, и потому станичник, блюдя этот закон, всегда отдаст лучшего коня тому, кому скакать с вестями в город, и последнюю стрелу отдаст ему, и последний заряд для пищали, и даже саму пищаль, оставаясь перед врагом безоружным. Если ранен станичник, но может держаться в седле, он держится до последнего, а не может — остаётся в поле, чтобы не стать помехой и обузой товарищам, остаётся один ждать смерти или какого-нибудь чудесного спасения. Таков неписаный закон. Когда сложится так, что пятерым нужно погибнуть, чтобы одному спастись и принести в город весть, — пятеро и погибнут. Таков неписаный закон.
Когда один ценою собственной жизни может спасти пятерых, он их спасёт. Таков неписаный закон, такова станичная служба, таков станичник. И кем бы он ни был — из детей ли боярских или из обезземелившихся, разорившихся крестьян, которых зовут бобылями, или из тех дерзких, лихих людишек, что бегут на украинные земли от тюрьмы или плахи, он не откажется от этого закона и не преступит его, даже если раньше преступал всё подряд, потому что этот закон возвышает его, потому что в нём он обретает ту высшую человеческую гордость, которая поднимает его над самим собой, над своими слабостями и пороками и которая, раз войдя в человеческую душу, уже никогда не покидает её. Он горд, станичник, потому он таков и есть! Приходит весна, он седлает коня и едет в Дикое поле беречь от врагов Русь. Изгой, отщепенец, лихой человек, вышвырнутый Русью на её окраины, он едет беречь эту Русь, готовый сложить за неё голову, он едет беречь свою Русь, свою Родину — и бережёт её!
2
Весна. В Москве на торгу теперь снова стали ночевать со своими возами купцы, не становясь уже на гостиных дворах, чтоб не платить дворовую пошлину. На Вшивой площади, что за Покровским собором[5], у самого начала Варварки, начали свою работу цирюльники. На Москве их зовут то вшивятниками, то стригалями, но они мастера на все руки: не только стригут, но могут и бородавку прижечь, и из чирья гной выпустить, и зуб выдернуть; девицам, особенно из простонародья, они прокалывают мочки под серьги, а щёголям, тем, кому плевать на церковные запреты, волосы со щёк щиплют, да, кроме того, и притираниями могут навести румянец или белизну, и благовониями окурят. Говорят, что попы, те, у кого и в Великий пост рожа не отходит от сытой багровости, тоже пользуются их услугами, потому что умеют они придавать лицу схимническую бледность, окуривая его серой или другими одним им ведомыми зельями.
В послеобеденный час — час неизменного опочива, когда на торгу запираются все лавки, у цирюльников вовсю разгорается работа. Желающих стричься так много, что, сколько бы ни работало разом на площади этих завзятых, сноровистых умельцев, ловко и без устали орудующих ножницами, всё равно возле каждого собирается очередь. Впрочем, тут всегда толкотня, всегда полно разношёрстного люда, приходящего сюда повыведать свежие новости, намотать на ус какую-нибудь досужесть, посмаковать сплетни, послушать хитроумные небылицы да и самим при случае приврать.
Вот топчется около одного из стригалей высокий, спинастый мужичина в барашковом нагольном кожухе, заросший так, что у него уж и лица почти не видно за волосами. Стригаль неустанно работает и так же неустанно плетёт свои бесконечные россказни, искусно перескакивая с одного на другое, на третье... Мужик слушает с любопытством и от удовольствия пошморгивает носом. Дождавшись, когда стригаль закончит свою очередную побаску, крякнет, качнёт кудлатой головой, повернётся, намереваясь пойти прочь, да тут же и передумает, степенно подступится с другого боку, опять начнёт пошморгивать носом.
4
День этот отмечался 25 октября по старому стилю, накануне праздника святого Дмитрия, посвящённого великомученику Дмитрию Солунскому и причисленному Православной Церковью к лику святых московскому князю Дмитрию Донскому, который и являлся инициатором установления этого дня. После победной Куликовской битвы, в которой полегли многие тысячи русских воинов, Дмитрий Донской прибыл в Троице-Сергиеву лавру, где была отслужена специальная панихида «по убиенным воинам». Было решено служить такую панихиду ежегодно. Иван Грозный 21 июня 1548 года подтвердил это решение царским указом. (Здесь и далее примечания автора).
5
Покровский собор — он же храм Василия Блаженного. Построен царём Иваном Грозным в 1552—1560 годах в память покорения Казани у Спасских ворот Московского Кремля.