Ходить далеко за ответом Евфросинии не нужно было — она знала, что это не так: у неё имелись давние и прочные связи среди московских бояр, правда, не столь действенные, как ей хотелось бы, но искренние, без лукавства и тёмных вод в облацех, и она ведала, чем дышат они и в каком варятся соку. Их души были открыты ей, и она смотрела в них как в себя. Однако рядом с тем, что их с ней единило, в их душах и умах жило другое, у каждого своё. Вот это самое своё и заставляло их медлить, выжидать, осматриваться, юлить, хитрить... Оно, это своё, пуще всего боялось прогадать, остаться позади, но ещё пуще боялось преждевременно очутиться впереди. Да и разве ж только боялось? А сколько жаждало оно?! Всех сущих на свете благ, должно быть, не хватило бы утолить сию жажду. И всё это было глубинным, коренным, это была крепость на главных рубежах души, крепость, которую защищают неистовей всех остальных, порой — до смертного конца. Была эта крепость и в ней самой — неприступная, неодолимая. Но свою она считала необходимой и полезной, ибо то, чем была полна её душа, нуждалось именно в такой твердыне. Она должна была быть решительней, непримиримей, бесстрашней, мужественней, праведней всех — и не только для себя самой, но и для тех, кто дрогнет, устрашится, разуверится, смирится... И всё это есть в ней — и мужество, и бесстрашие, и стойкость, и непримиримость, — и крепость её, быть может, самая неприступная, но неприступная только для врагов, а для друзей, для союзников она отверста, и каждый из них может войти в неё. Ей же путь в их крепости заказан, и никакими подступами, никакими ухищрениями ей их не взять. Своё превыше и святей всего!

О том же сообщал ей и боярин Щенятев — её дальний родственник по патрикеевской линии и неизменный и давний сообщник по тайным козням против Ивана. Он словно знал, как страдала Евфросиния от скудости вестей из Москвы, и ухитрился переслать ей грамотку. Писал осторожно, не называя имён, не вдаваясь в подробности, местами и вовсе тёмно, намёками, — ни единого лишнего слова не положил на бумагу. Да пришли он совсем чистый лист, Евфросиния и тогда б поняла, что он хотел ей сказать.

Грамотке этой она обрадовалась необычайно. Читала и перечитывала её несколько дней кряду — благо за своё долгое вдовство обучилась грамоте — и вскоре знала её наизусть. Ночами, в бессонной взбудорже, вновь и вновь перебирала в памяти слово за словом, ища что-нибудь ещё, ранее не разгаданное, ускользнувшее от её внимания. Ей казалось, что это неразгаданное как раз и есть самое главное из всего, что стремился сообщить Щенятев, и она снова и снова с ещё большей кропотливостью принималась плести в своей голове самые замысловатые кружева.

Щенятев писал в грамотке, что первая пороша — не санный путь и она не торопилась бы закладывать лошадей, ибо лошади с норовом, в одной упряжке ходить не приучены, — и она понимала: Оболенские пока в одиночестве, другие их не поддержали, не поддержат и её, и пусть она не торопится перезывать их на свою сторону. Не время, выходит, ещё!

«Как раз и время! — возмущалась Евфросиния. — Лучшего уж не выждать. Огонь занялся, нужно его раздувать, а не ждать, покудова он сам разгорится. Сам он не разгорится. Ивашка его пригасит, затопчет».

Собой была довольна: не сидит сложа руки, не уповает на журавля в небе и не обжидается ещё каких-то (каких уж?!) пущих времён. Может, они и будут, и наступят когда-нибудь те времена — самые лучшие, самые благоприятные, но ей уж ждать невмоготу. Да и дождётся ли она? Век человеческий короток, и где ей положен предел — неведомо. Она своё отождала. Теперь — пора действовать! Теперь или уж никогда!

Щенятев и сам намекал ей на это и обращал её взор в иную сторону от Москвы — туда, где есть «кони похутче, нежели московские златокованые иноходцы». Знала она, где водятся эти кони и из какой реки пьют они воду, — из Волхова.

И опять воздала себе: без подсказок, сама, и давно уже, обратила туда свой взор. Правда, не всё пошло так, как задумывалось. Дмитрий Куракин по-своему повернул дело. Она и сама было засомневалась, но теперь все сомнения отброшены прочь. Помрёт Макарий, не помрёт, станет Пимен митрополитом, не станет — это теперь не имело для неё никакого значения. Она рассудила так: чем раньше придёт к Пимену её грамота, тем с большим доверием отнесётся он к ней и тем, быть может, быстрей удастся наладить с ним отношения, Л принять грамоту он примет! И доносить не станет! Она всё взвесила, всё продумала: не станет, потому что ему твёрдо, через крестное целование, будет обещано святительское место, и в случае успеха он его получит, а вот получит ли он это место от Ивана, даже за такую великую цену, как предательство, — этого Пимен не знает в не будет знать до самой последней минуты. А раз не будет знать, то и торопиться не будет: выждет, посмотрит, куда всё поворотится и к чему придёт, а обещание её придержит про запас — вдруг оно окажется последней и единственной возможностью взойти на святительский престол. А уж потом, что бы там ни случилось и как бы всё ни обернулось — даже если Иван и сделает его митрополитом, — доносить станет уже опасно, ибо каждый день промедления будет работать против него самого.

Евфросиния всё взвесила, всё продумала: не станет Пимен митрополитом, значит, будет с ней, а и станет — всё равно будет с ней, потому что нить, которая свяжет их, неразрываема. Избавиться от неё, покуда они живы и покуда жив Иван, почти невозможно — ни ей, ни ему. Но если для Пимена эта нить — путы, то для неё — вожжи, которыми она возьмётся управлять им. Правда, Евфросиния не обольщалась мыслью, что самому Пимену это будет непонятно, и не рассчитывала на это, да и не облукавить его она стремилась. Она знала, чем это чревато, и если сама готова была пойти на всё, не щадя даже жизни, то от других хотела единственного — чтоб понимали, на что идут, чтоб шли сознательно, влекомые своим, присным, а не чужим обманом, который всегда можно одолеть новым, более искусным и который, как и подкуп, всегда палка о двух концах. Того же самого она хотела и от Пимена (от него особенно!) и рассчитывала, что он сознательно станет на её сторону. Её посулы должны были только разбередить, подстегнуть, взмутить в нём то самое своё, присное; а у него имелись собственные счёты с Иваном. И крупные счёты! Кто-кто, а уж Пимен претерпел от Ивана немало. Не камень — глыба лежала в его душе! И вот эта глыба, а не её посулы, должна была склонить Пимена на её сторону. Она знала, как сильно в человеке чувство мести, — не то, слепое, яростное, окровавленное чувство, которое накатывается в первые мгновения после нанесённых обид и оскорблений, а то, что незримо тлеет в душе долгие годы, тлеет и не истлевает, — и вот это чувство способно толкнуть человека на что угодно, заставить его презреть любые опасности, даже смерть. Сама она давно презрела ee! А ведь её чувство могло и не быть самым сильным. Она допускала, что сила этого чувства мало зависит от степени причинённого зла. Одно-единственное бранное слово может заронить в душу такую обиду и такое чувство мести, что все силы земные и небесные померкнут перед ним. Всё зависит от того, какая душа, каков человек! Евфросинии казалось — Пимен из таких. На это она и рассчитывала.

Мысль о Пимене была главной. Но вместе с тем Евфросиния уже давно и неотвязно думала ещё об одном человеке, который сейчас томился в ссылке на Белоозере, — о князе Михайле Воротынском. В нём она тоже подозревала такую душу. Должно быть, то же самое подозревал и Иван, ибо уж очень странной была ссылка князя; как будто не за провину наказывал его Иван, а за свой страх перед ним.

Видать, о нём же, о Воротынском, намекал Евфросинии и Щенятев, писавший о доблестном муже, «в изгон пострадавшем, который умом вельми мног и ратному делу искушён превыше всех». Евфросиния поначалу посетовала было на Щенятева, что он написал ей такое о Воротынском, как будто она сама не ведала, что князь Михайло лучший на Москве воевода, но потом поняла: Щенятев хотел обратить её внимание именно на это достоинство Воротынского — на его искушённость в ратных делах, которая — как знать?! — могла очень даже пригодиться. Но для этого — уже сама домысливала Евфросиния — нужно сделать так, чтобы в урочный час воеводу можно было вызволить из застенков Кирилловского монастыря. Дело это, правда, было не простое, но уж если Евфросиния задумывала поднять Новгород, то ничто уже не могло её смутить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: