— Ох, худое сказывали, люди добрые!
— Люди добрые, а сказывали худое? — загоготали ярыжки.
— То аз к вам — люди добрые, — лепетнул мужичок. — А сказывали — в книжном ряду... И сказывали, что дело сие — бесовское... Вот же как! — Он ещё сильней втянул голову в плечи, будто ждал, что его непременно ударят. — И что... Вот вам крест, истинно так сказывали, что книги печатные будут совсем не святые духовные книги... Понеже святые духовные книги ника ко нельзе напечатать! Они брегомые Богом и непретворимы! Вот же как! А будут те книги печатные — бесовские, кощунные... Про Китовраса, сказывали, и прочие...
— Кто он есть таков сей Китоврас? Али Влас? — громко и грозно, как на допросе, спросил кто-то из задних рядов.
— Сказывают, бес, — робко ответил мужичок, но его будто не услышали — все стали смотреть на Петра.
— Пустое, — равнодушно махнул рукой Пётр. Страшный рассказ мужика был ему не в новость: слухи про богоотметные, кощунные книги, которые якобы будут печатать на Печатном дворе, поползли чуть ли не с того самого дня, как начали строить сам двор. Говорили про колядники, про «Мартолог», про «Шестокрыл», про «Аристотелевы врата», теперь вот вспомнили про Китовраса. — То навет тех, которые сами и чтут про Китовраса, — сказал Пётр, не найдя ничего более убедительного. — Токмо все их старания пустошны; кроме самих себя, им никого более не обличить.
— А сам-то ты чёл про сего Власа-беса? — спросил всё тот же громкий, грозно-допытливый голос.
— Что ж, и мне довелось, — не стал лукавить и отпираться Пётр.
Он уже решил, ежели попросят, а и не попросят, так по своей воле рассказать про Китовраса. Конечно, затея эта была опасная! Церковь хоть и не причисляла «кощуны про Китовраса» к самым вредным, богоотметным книгам, подобно «Мартологу» или «Шестокрылу», но чтение её не одобряла, считала это если и не грехом, то, во всяком случае, делом недостойным, неблагочестивым, и ежели о том, что он рассказывает эти самые «кощуны», — да ещё где, на торгу! прилюдно! — дознается царь или митрополит, им с дьяконом может не поздоровиться. Но из двух бед он выбирал худшую, а худшей была та, которую накликали на них тайные недоброжелатели, злобными слухами и пересудами настраивая против них простой городской люд. Глядя сейчас в глаза этому люду, он понимал, что разубедить его в том, что в печатне не будут печататься богоотметные книги, ему вряд ли удастся: на слово ему не поверят, а иных доводов, иных доказательств у него нет, поэтому он должен хотя бы рассказать им про этого таинственного Китовраса, которым так ловко возбуждают в них страсти, дабы узнали они, что никакой он не бес.
— ...Книга сия никакая не богоотметная. Церковь наша не именует её таковой, но токмо пустозабавной... И сам Китоврас — никакой не бес. Зверь он, человеко-конь крылатый. А история его такова. Залучил его царь Соломон некоей хитростью в силки железные и обовладел им, дабы споспешествовал он ему в построении храма, ибо не повелено было царю Соломону тесать камни железом. Китоврас научил царя, как добыть камень шамир, который был крепок, как алмаз, и тем камнем стали обтёсывать камни для храма. Когда же храм совершили, царь Соломон непомерно возгордился и стал насмехаться над Китоврасом, говоря ему, что сила его не более силы простого человека, и тем паче не более его, царской, силы, ибо я, рёк ему Соломон, обовладел тобой. Китоврас стал отвечать на такие гордостные царские насмешки, говоря, ему, что ежели царь хочет узнать ею силу, то пусть сой мет с него уже железное и даст ему со своей царской руки перстень, тогда-деи увидит силу его. Соломон так и сотворил, повелел снять с него у́же железное и дал ему перстень со своей руки. Китоврас же сей перстень сглотил, и простёр крыло своё, и так ударил царя Соломона, что заверг его на край земли обетованной.
— Во, силища! — прошептал поражённо мужичок, всё ещё стоявший перед Петром с почтительно обнажённой головой. — Силища так силища! Вот же как! — повторил он погромче и обтёр шапчонкой своё маленькое, мощелуеватое личишко, словно от усилия представить мощь Китовраса его прошиб пот. — Кабы царь Соломон стал ещё и хлеб на нём пахать, ежели сказываешь, что он как бы конь был, то каких великих богатств стяжал бы он...
— Окомелина ты и есть окомелина! Нешто тебе царь — мужик, чтоб ему хлеб пахать? У того царя Соломона богатств всяких было, что воды в окияне! О том и в Писании сказано.
— Нрав же его был таков: не ходил он путём кривым, но токмо правым. И когда царь Соломон привёл его в Иерусалим, стали пред ним путь очищать, палаты и дворы рушить, понеже никак более по городу его провести нельзя было. Когда же приблизились к дому одной убогой вдовицы, возопила она к Китоврасу, моля не рушить её храмины, и он же изогнулся, не соступя с пути своего, и изломил в себе ребро, и говорит: «Мягок язык, а кость ломит».
На этом Пётр и закончил свой рассказ. Смолк. Стоял и ждал, внимательно оглядывая окруживших его ярыжек, желая узнать, увидеть, как отзовётся в их душах, в их сознании его рассказ. Притихли и ярыжки, слышно было только лёгкое сопение — признак сосредоточенности, с которой каждый из них обмысливал услышанное. Мужичок надел свою кургузую шапчонку, о чём-то поразмыслил секунду-другую, смиренно приткнув к животу иструженные руки, и, сгорбясь, тихонько попятился прочь, так и не разрешив, должно быть, своего «сумления».
И тут опять, резко, нахрапом, вломился в эту раздумчивую тишину грозный голос.
— Вспомнил! Вспомнил! — возопил он так, как вопят, натравливая собак, и Пётр увидел, как к нему из-за спины ярыжек стал пробираться густобородый дородный мужик в добротном сукманном зипуне лукового цвета.
Этот весёлый, белёсо-жёлтый цвет и заставил Петра обратить внимание на одежду мужика. Видно было, что мужик этот крепкого достатка и, должно быть, нрава презанятного, не робкого, иначе не осмелился бы надеть на себя такой крик.
— Вспомнил! — встав перед Петром, ещё раз пророкотал он и раздвинул своими бесцеремонными ручищами стеснявших его ярыжек. — Видел я сего коня Власа! В Новыграде Великом!
— На Неревском конце на лужку пасся? — съехидничал кто-то.
— Цыц! — рыкнул мужик, а Петру объяснил — ласково, как ребёнку: — Золотые врата там, в Софийском соборе, и на тех вратах конь сей изображён.
Пётр чуть было не расцеловал этого нахрапистого битюга за его слова: как же крепко он помог ему сейчас, вспомнив про знаменитые врата Новгородской Софии! Сам он, к великому стыду, напрочь забыл про них, хотя тоже видел и знал, что там, среди множества других рисунков, изображён и Китоврас. Знал, да вот забыл! «Спаси тебя Бог, человече!» — в душе поблагодарил он мужика, проникаясь невольным расположением к нему.
— ...Верно ты рассказал — крылатый, и царя Соломона в длани держит... Крепко, однако, он проучил его, — весело и как-то уже по-свойски подмигнул мужичина Петру и снова отпихнул от себя притиснувшихся к нему ярыжек. — Ос-сади! — рявкнул он на них, а Петру опять ласково: — Славный конь! Коней я люблю! Всю жизнь торгую ими! Я с Ильинки, с Конской площадки... Шёл мимо, в Земскую избу, да и раззявил рот. Любознательный я до всего... Да осади же! — вновь рявкнул он на ярыжек и боднул их своим большущим, как бревно, боком. — Поговорить бы с тобой про сего коня Власа... Чую, что ты не всё рассказал про него... Да недосуг мне. А конь — славный! И замысловат-то, а?! «Язык мягок, а кость ломит!» Верно-то как! Разве ж на таковом коне хлеб пахать? Кто тут про хлеб городил? Ты?! — залапил он ближнего.
— Да не я! Пусти ради Бога!
— Смотри мне! С таким конём беседы вести душеполезные и мудрости от него набираться! А вам всё бы хлеб пахать! Забыли, ненасытные, что сказал Христос: не хлебом единым жив человек!
...Торг ожил, задышал, задвигался, расправляя, как в потяготе, своё огромное тело, и вместе с ним ожил город. На Кузнецком мосту уже давка, и первый затор из телег... То же самое и на Воскресенском[107], только тут и людей и телег ещё больше, потому что через этот мост ходит и ездит на торг всё Занеглименье. Правят сюда и купеческие обозы, идущие из Твери и Великого Новгорода... И все поспешают, всем недосуг! Всяк норовит оттеснить, обставить другого, проехать, проскочить, прошмыгнуть первым!
107
Воскресенский мост — пересекал реку Неглинку близ Собакиной башни Кремля (ныне Угловая, или Арсенальная).