Опыт войны с татарами показывал, что все эти «стояти усторожливо» и «когды кашу сварити, и тогды огня в одном месте не класть дважды» бессильны перед татарским вероломством. В годы, предшествовавшие сожжению Москвы, государя и воевод завалили ложными вестями о приближении татар. И после принятия Устава сведения о татарах воевода Воротынский получил в день сожжения Тулы. Какое уж там «дважды огня не класть»!
Однако большего, чем предусматривал Устав, пограничник не мог осилить. И уж тем более не мог он, обнаружив войско, «сметить его число» и тут же, обгоняя вражеские отряды охранения, мчаться к голове. Разве что богородица несла личную его охрану и ослепляла басурман.
За исключением подобных требований, Устав отчётливо указывал меру ответственности пограничника. За самовольную отлучку наказывали смертью, за опоздание на смену сторожа — штраф, по полтине за день.
Впервые вводилось положение, вызвавшее неудовольствие одного Скуратова: за ошибочные вести станичник не наказывался. Людям в степи нередко чудятся то дальние огни, то топот. Не всякий поедет навстречу топоту, рискуя получить аркан на шею. И подстраховывались, и посылали вести головам, а те не знали, за что им больше попадёт: если они пошлют известие в Коломну или зажмут его.
Князь Воротынский докладывал неторопливо, во вводной речи остановившись на причинах прежних поражений. Будничный тон его снял напряжение, возникшее было при упоминании прошлогоднего разгрома. Причины поражения он раскрывал с осмотрительностью старого, пережившего опалу и тюрьму, военного человека, но и с горделивой сдержанностью участника славных походов — Казанского взятия, степных боев с татарами и безнадёжной, но доблестной обороны Таганского луга в прошлом году. Особо он остановился на том, что позже стало называться контрразведкой, — охране тайны численности и движения наших войск. Припомнил Судбищенскую битву, когда Девлет-Гирей, готовый отступить, узнал о разделении наших полков...
— То Шереметевых вина! — не выдержал Скуратов, не любивший ни Шереметевых, ни Воротынского и не умевший примиряться с тем, что государь так долго слушает вчерашнего опата.
Иван Васильевич режущим взглядом велел ему умолкнуть. Ободрённый Воротынский, отдуваясь так сильно, что сивые волоски из носа полезли поверх подкрашенных усов, злорадно упомянул и прошлогодних перебежчиков-опричников, двоих татар: те, может, навредили больше Кудеяра. Малюта выразил смертельную обиду в одном запоминающем, печальном огляде Воротынского. Колычев подумал, что хорошо бы князю погибнуть этим летом. Плохо ему придётся, когда, разбив татар, он станет не нужен государю.
Государь слушал воеводу с каким-то стылым терпением. Второй год он переживал угнетённое предощущение такой опасности, что было не до обид и оправданий. Князь Воротынский должен почувствовать доверие и ту высшую ответственность, какую не заменишь никаким уставом. Государь знал, когда натравливать своих псоглавцев, а когда брать их на короткий поводок.
В низкой палате становилось душно. Люди прели в суконной и меховой одежде с золотым шитьём. Одеться легче было неприлично. Слуга, проверенный Скуратовым до третьего колена и не имевший среди родных казнённых и отъехавших в Литву, курил пахучей водкой с майораном. К исходу часа бояре возроптали между собой на долгоречие князя Воротынского. Государь осадил их:
— Вы тут зачем? Для службы?
Его возмущало любое небрежение, любая попытка облегчить себе жизнь.
Устав дослушали. Государь решил, бояре приговорили: принять. В их приговоре, в весёлом ропоте — «поработал-де, не пощадил себя князь Михайло Иваныч!» — чувствовалось радостное единодушие, одобрение не столько Устава, сколько государя. Иван Васильевич заметил это, может быть, впервые за годы всероссийской ссоры, и испытал лёгкую растроганность. А те, кто хорошо знал и наблюдал его, в свою очередь заметили, что нынче глаза у государя не мечутся по лицам в поисках недовольства, несогласия, а по-доброму почти, надолго останавливаются на ком-нибудь, и тому, на ком остановились, не жутко. «Устал от злобы государь».
Вторым был предварительный доклад Андрея Яковлевича Щелкалова о распродаже запустелых имений под Москвой. Колычев слушал невнимательно. Щелкалов и Ильин стали считать, много ли денег выручит Большой Приход в первые годы, пока распроданные имения ещё не будут давать доходов...
Государь неожиданно спросил Василия Ивановича:
— Умной! Ты в Бежецком Верху купишь имение, если я велю?
— Коли ты, государь, велишь, я на дне моря куплю землицу и хлеб посею.
Иван Васильевич расхохотался свободно, просто. Он даже милостиво разрешил Ивану Андреевичу Бутурлину ругать детей боярских из опричнины, запустошивших свои поместья.
— Подгадили, — согласился государь трезво и безнадёжно. — Ни хозяйства не осилили, ни власти. Да и к Гирею кто бежал? Всё та же мелкота поместная — Тишанковы, Шишкины. Шишки не велики. — Он переждал общий старательный смех. — Мелкая измена ядовитей, с ней трудней. Так ли, Умной?
С этого дня Василий Иванович заметил, что если государь был милостив к нему, он звал его, в память отца, Умным, а если недоволен, то по имени, как всех.
Ответил Колычев не сразу. Не волновался, знал, что государь любит обдуманные ответы. Он уже успел создать у государя впечатление, что много знает о скрытых настроениях в Москве. Проще всего было ругнуть детей боярских и произнести привычные слова о всепроникающей измене. Это понравится Скуратову, но не понравится ни Воротынскому, ни Шуйскому, ни Бутурлиным. А с некоторых пор Василию Ивановичу стало важно именно их одобрение. Он ответил:
— Нет царства без измены, государь! Иное дело — сколько их, изменников. Отменив опричнину, ты, государь, с неизречённой добротой утешил свой народ и затоптал самые корни измены. Перед приходом крымского царя надо сгрести подсохшую траву, дабы не воспылала. Я в этом верный твой слуга, государь, со своим умишком...
Ответ понравился и государю, и боярам. Иван Васильевич велел Щелкалову, словно это только теперь пришло ему на ум:
— Андрей! Отпусти бога ради денег Умному из приказа Казанского дворца. А то он на своих шпегов собственное жалованье тратит. Григорий ведь не даст, хоть служба у них общая. — (Скуратов обеими руками показал, что — точно, не даст). — Не жмись, дело святое. Я бы своих добавил, да Янмагмету на поминки израсходовал...
Ударили к обедне. Работа кончилась. И то, как все шли в церковь сияющей толпой, олицетворяло новое единение, примирение Земщины с государем: бояре рядом с ним, вчерашние опричники — в хвосте. Из родовитых намеренно отстал один Умной, шёл рядом со Скуратовым. И в церкви он не полез вперёд, хотя и мог по чину. У самого Григория Лукьяныча была любимая икона, свой непарадный угол — Скуратов не любил парадности ни в поведении, ни в одежде. Колычев остановился ближе к этому углу.
Скуратов, в подражание государю, умилялся церковному пению. Василий Иванович, дождавшись, когда тропарь шестого часа разольётся по душе Малюты — «на кресте пригвождей и согрешений наших рукописание раздери!» — громко вздохнул и отбил поклон. Скуратов обернулся:
— Сокрушаешься, воевода? Дави гордыню, гни.
— В этом не грешен, Григорий Лукьянович.
— А без меня желаешь обойтись.
— В тайных делах не смыслю, буду твоей помочи просить, хоть через государя!
— Отвечать перед государем тоже меня пошлёшь?
— Отвечать буду своей головой. Она дешевле.
— Гляди, Умной, — ответил подобревшим голосом Скуратов и часто закрестил свой бледный лоб с синими жилами на вдавленных висках, жиреющие плечи старого борца и выпуклый, но крепкий живот. — Всякий ногаец, сбежавший в Крым с вестями, на твоей совести.
Скуратов был ревнив, но проникался важностью любого дела, если ею проникался государь.
Из Слободы Колычев выехал в глубоких сумерках, рассчитывая ночевать у Троицы. Двое холопов с факелами скакали впереди. Намёрзшаяся за день охрана обгоняла сани, некованные кони рыскали по обочинам дороги, словно волки. Впервые за неделю вызвездило и подморозило. Месяц крючком вцепился в купол неба, отлитый из тёмного, едва подсвеченного льда. Кутаясь в шубу, пахнущую почему-то отсыревшим кирпичом, Василий Иванович прикидывал, что послезавтра, покуда у Щелкалова стоит перед глазами государево лицо с непостижимо льдистыми глазами, надо взять денег, больше денег из Казанского приказа.