В начале боя случилось у Шереметева недоразумение с саадаком — чехлом для лука. Услышав крики сторожей, попавших в рубку, он вскинулся с сенного ложа, схватил саблю, крикнул оружничему про кольчугу: «Надевай...» Что надевать, не досказал, бросился к коновязям. Оружничий всегда особенно болел о саадаке — расшитом золотом, скорей парадном, чем боевом чехле. Он побежал за воеводой и стал накидывать ему на шею лямку саадака — без саадака-де неприлично... Фёдор Васильевич не понимал, зачем ему тяжёлый лук со стрелами, когда есть сабля. Он только видел, что татар в лесу становится всё больше, а заклинившийся на приличиях дурак оружничий накидывает перевязь, словно аркан. Нелепость его действий так возмутила Шереметева, что он забросил саадак в кусты. Играя саблей, он собирал детей боярских и казаков, стрелецкий сотник дал первую команду, призывно зарокотал в засеке барабан... Оружничий, подобрав саадак, с риском для жизни поволок его куда-то в гущу леса.
Утро, политое кровью, было выиграно. Девлет-Гирей увяз на несколько часов перед засеками Фёдора Шереметева. Князь Воротынский, не сомневаясь более в намерениях татар, снял гуляй-город и повёл свой полк на север.
Но саадак, несчастный саадак! О том, как Шереметев бросил его в кусты, кто-то донёс впоследствии разрядным дьякам, те — государю. Иван Васильевич приказал отметить этот случай в разрядных книгах. Дьяки вписали его в то место, где говорилось о доблести полка Правой руки. Противоречие между историей с саадаком, брошенным якобы в страхе перед татарами, и тем, что Шереметев возглавил первое кровавое сражение, ни государя, ни дьяков не смутило. Им важно было кольнуть боярина.
Бои в долине Нары постепенно распались на сотни быстрых, похожих на охоту, стычек. В конце концов торжествовали те же арифметические законы. На одного русского пришлись десятки татар. Старший сын хана, Магмет-Гирей, носивший звание калги, военачальника, повёл тридцатитысячную армию в слепой, безудержный прорыв. Одоевский и Шереметев оказались перед выбором: уйти с дороги или выстелить её изрубленными трупами детей боярских. Ночь колебаний разрешилась приказом князя Воротынского: сохранив полк как боевую единицу, идти на Серпуховскую дорогу.
Девлет-Гирей соединился с Тебердеем. Двадцать девятого июля татары перешли Пахру. Они остановились в болотистом лесу, считая потери и собирая рассеянные сотни. Всё это время Тебердей вёл себя по-умному, «не распускал войны» по городкам, держал ногайцев в кулаке. Грабить — так уж Москву.
До безоружной почти столицы осталось двадцать вёрст. Два часа рыси.
4
Царевичу Ивану исполнилось весной восемнадцать лет, однако он раньше перестал быть юношей в привычном понимании. Кроме того, что люди в те времена взрослели быстро, у Ивана были причины раннего возмужания. Он с детства был окружён недобротой и подозрительностью, отец закалял дух его горькими наставлениями о царской жизни и обязанностях, и рубка трупов тоже даром не прошла... Иван уже женился второй раз: первую супругу, Евдокию Сабурову, по настоянию отца заточили в монастырь, теперь была Прасковья Соловая, к которой царевич не мог испытывать любви, как и ко многому другому, навязанному отцом. Обычный ответ детей на деспотическое воспитание оборачивался у Ивана осознанным неприятием отцовских дел. Оно усиливалось с каждым днём жизни в Новгороде.
Иван много читал, как и отец. Жития святых, священная и светская история, несколько новых повестей: «Пётр и Феврония» — о любви и мудрости, «Царевич Иоасаф» — о приключениях и о тщете царской власти.
Ивана больше привлекали «Жития». Он достиг возраста, когда впервые ставится вопрос о смысле жизни, и вовсе не думается ещё о том, что поколения уходили за поколениями, не разрешив его.
Ещё Иван мечтал описать чьё-нибудь житие, доброе и мудрое. Понятное желание прилежного читателя. Позже Иван его осуществит.
Отец сперва нетерпеливо приучает сына к чтению, затем пугается, как бы не вырос книжник, оторванный от жизни. С недавних пор Иван Васильевич не одобрял книжного увлечения сына, пытался приохотить его к военному искусству, хотя и тут полной воли не давал, навязывая Бориса Годунова. Иван больше тянулся к дяде, Никите Романовичу Юрьеву. Тот своего сына Фёдора воспитывал с духовным, а не воинским уклоном.
Иван был старше Фёдора Романова — так вскоре стали именовать всех Юрьевых этой ветви, — и тот не мог быть его близким другом, как двоюродный брат Протасий Юрьев. Протасий сопровождал царевича в его хождениях по новгородским храмам. Иван считал себя ценителем церковной живописи.
Они мотались по городу без умысла и плана. Так было интересней: обойдёшь овражек, застроенный дворишками с плетнями, похожими на ветхую дерюжку, выедешь на Ильинку и вдруг увидишь гладкостенную, неброскую и чистую красавицу — церковь Спаса-на-Ильине. Её старые фрески, написанные Феофаном Греком, можно читать, как книги. Они приоткрывали Ивану новое и сокровенное о Новгороде, смысле человеческого бытия и о бессмыслице того, что люди делают с собой, друг с другом...
В прохладном полумраке теплится толстая свеча перед иконой Николая Чудотворца, заступника странников и рисковых порубежных торгашей. Наверно, по обету её поставил воротившийся домой купец. Церковный служка дрожащими руками запаливает целый пучок свечей потоньше. Дрожит не от испуга, а от радости: царевича любили в городе, приход его был честью, не связанной — в отличие от государева прихода — с опасностью. Служка готов был сам себя поджечь — именно потому, что знал, что государь-наследник никогда не пожелает этого.
Закинув голову, Иван встречался со спокойным взглядом Пантократора. Лик его освещали узкие оконца под самым куполом. Это была сама сияющая строгость, образец доброго владыки, коему повинуются не из страха или любви, а от бессознательного понимания его верховной мудрости, несоизмеримой с умом людей, но и не унизительной для них. Даже морщины на лбу и скулах Пантократора — вот колдовство! — не бороздили его лик тенями старости, а, нанесённые светлой краской, осветляли.
По узкой, стиснутой стенами лесенке Иван поднимался на хоры. Боковые приделы выглядели оттуда пещерками с расписными сводами. И отовсюду на Ивана смотрели лица, списанные с монахов, горожан, дворян и мужиков, среди которых жил на Новгородчине Феофан Грек.
То, что светилось в этих лицах, было и милым, и загадочным для Ивана. В нынешних новгородцах оно было притушено или заплыло безразличием и страхом. Эти, на стенах, были ещё не битые, но, вопреки пословице, дороже битых.
Есть два рода икон, и даже храмов, с определённым расположением ликов. В одних все лица обращены к сияющему центру. Замажь его — они угаснут, помертвеют, они не могут жить сами собой. На стенах Спаса-на-Ильине каждый сам себе если не бог, то царь. Есть Пантократор под высоким куполом, но знание о нём не подавляет остальных.
В те годы много размышляли и говорили о царской власти, её границах и правах. В России было достаточно людей, считавших незаконными чрезмерные права царя. Об этом Иван однажды разговорился с Борисом Годуновым, своим навязанным наставником, «рындой с рогатиной». Молодость хочет спорить.
Беседа-спор случайно разгорелась у стен Детинца, когда встречали чудотворные иконы, возвращённые из Москвы в Новгород. В год погрома образы Спаса Милосердного, Петра и Павла были изъяты из иконостаса Святой Софии в наказание Пимену: они занимали место напротив владычного. С образом Спаса Милосердного была связана легенда, обидная для истинного самодержца:
«Грек Дмитрий Ласкарёв стоял однажды в Софии во время службы и увидел икону Спаса Милосердного на правом клиросе. Спросил: знаете ли вы, что это за икона? Ему ответили: слух, что из Корсуня привезена, греческого письма. Дмитрий же рассказал, что та икона прежде Володимирова крещения была в Царьграде. Некогда царь Мануил ехал по своим делам и увидел священника, неподобно делающего, и велел наложить на него раны нещадно. В ту же ночь явился Мануилу Спас в том образе, как написано на иконе, и говорит: почто восхищаешь святительский суд? Тебе предано начальство над человеками и от супостатов оборонять, святителям же повелено духовные дела вязати и решати. И повелел Спас, указуя пречистым своим перстом, возложить раны на царя Мануила. Проснувшись, царь услышал на теле раны тяжкие и подбежал к иконе, и увидел, что рука Спаса указует вниз, а не как было написано прежде. И восплакася царь...»