Ум ломит силу.
Очухавшись, стрельцы услышали команды сотников. Пушкари всадили в нападавших три десятка ядер. Слитность орды нарушилась, в ней зародилось нелепое кружение, дух злобы сник, само собой наметилось движение назад, под защиту песчаного обрыва. А там было тесно, лошади толкали друг друга, срывались задними копытами в прирусловые западины, вязли в песке. Отряд Тебердея на некоторое время стал скопищем растерянных людей и лошадей.
Тогда в гуляй-городе родился грохот множества копыт. Неупокой со смотровой площадки увидел князя Хворостинина. В алой ферязи поверх юшмана, на чёрном аргамаке, казавшемся громадным рядом с меринами, князь Дмитрий мчался вдоль стены гуляй-города, а за ним, густея, умножаясь, спешили рисковые ребята из гулевого отряда, из Передового полка, и это ядро неудержимо обрастало теми, кто за минуту и не мыслил оказаться в поле за стеной.
Восторженность, и стыд, и даже как бы жажда гибели сбросила Неупокоя со смотровой площадки. И вот уже тревожно и порывисто вздыхает, тянет морду всё понимающий Каурко: полетим! Накатывалось боевое беспамятство. Счастлив, кто встретит в нём лёгкую смерть. Не в погоне ли за нею с таким единодушием устремились вчерашние опричники и те, кто затаил обиду на жестокого царя? Дикая песня боевого галопа заглушила в них и обиды, и мечты, и только ветровой удар из дальних левобережных рощ услышали они, когда повеселевшие посошные развалили три щита гуляй-города.
Только что этот ветер выл в сердце Тебердея. И вот — молчание... Кто его ударил в свалке? Не узнали. Но он погиб одним из первых на глазах ужаснувшихся карачиев и не увидел, как русские режут и топчут лучших его людей.
Неупокой не запомнил своего первого боя. Словно из отравленной вином памяти, выбило всё, начиная со скрипа раздвигаемых щитов — помнилось только алое от натуги лицо посошного, с какой-то злорадной жалостью обращённое к убегающим коням, — и кончая мгновением пробуждения, когда Каурко замер, схваченный чьей-то ласковой рукой.
Пожилой сын боярский в круглой железной шапке, с плохонькой мисюркой на загорелой шее, сказал, смеясь:
— Некого больше бить, сынок. Сосчитал ли, скольких уработал?
На сабле Неупокоя осталась кровь — конская или человечья. Припомнилось ещё, как в начале схватки, ещё плохо видя ногайцев за спинами своих, Неупокой вдруг отшатнулся от конской морды и чёрной лисьей шапки. И рубанул — по шапке ли, по морде... Вылазка длилась полчаса. То, чем занималась рука Неупокоя в эти гудящие, провальные полчаса, наверно, гораздо большим грехом отяготило его душу, чем поручения Умного. Нечеловеческое дело многократного убийства... Господь, конечно, записал на счёт Неупокоя загубленные жизни, а самого убийцу из милосердия лишил памяти.
Были убиты: трое князей Ширинских, Тебердей, тысячи полторы ногайцев. Попали в плен царевич Астраханский и Хаз-Булат, нурадын горных черкесов. Русских убито семьдесят.
Главный подарок ждал князя Воротынского чуть позже.
Когда все раны были перевязаны и смазаны мельханами на сале и мёду, промыты водками и соком подорожника, а для скорейшего заживления присыпаны чешуйками собственной соскобленной кожи, Неупокой получил первый выговор.
— Дурак, невежа! — разошёлся Василий Иванович Умной. — Кто разрешил тебе соваться за ворота? У тебя кто начальник — я али Хворостинин?
Рассказывать ему про боевой восторг, горькую радость гибели, было бессмысленно. Умной просто высмеял бы Неупокоя.
— Саблей махать любой сумеет! А у меня таких проверенных людей, как ты, полдюжины не наберётся. Вытри коросту с рожи! Стрелой задело, два бы пальца влево, и нет тебя. Числился бы среди убитых семьдесят первым... А ты — из первых, осознай!
Неупокою уже и самому казалось глупым участие в кровавой толчее и рубке. Осталось ощущение сального налёта на руках. Чем-то противно, неотвязно пахло. В лагере сильно пахло кровью, потом, дерьмом и порченой рыбёшкой, отсыревшей в котомках у служилых. Тысячи коней выгрызли траву внутри ограды, наляпали навозу, мухи слоями роились на всём, что пахло едой, живым, отбросами живого, откладывали личинки в раны, мучили спящих и больных — неистовые мухи августа. Все ждали темноты, прохлады.
В это-то тусклое время боевого похмелья, когда война оборотилась своей нечистой, настоящей стороной, пленный татарин проговорился, что в гуляй-городе затерялся среди пленных сам мурза Дивей Мангитский, правая рука хана. Что развязало татарину язык: страх, как бы русские, сидевшие на скудной пище, не порубили лишних едоков, или благодарность за кусок конины, тронутой червями? Кто знает, чем ломает человека плен.
Князь Воротынский велел согнать пленных на площадку перед своим шатром.
Их набралось человек двести-триста. С них содрали всё, что имело ценность, от хлопковых халатов до оловянных перстней с дешёвой бирюзой. В серой толпе оборванцев, среди грязных лиц, одинаково обезображенных унижением, казалось невозможным отыскать Дивей-мурзу. Но предательство заразительно: живо повылезало несколько ногайцев, указавших русским на своего военачальника. Толпа выдавила невысокого, средних лет татарина с узким тонконосым лицом и нерастраченным запасом злости в прикрытых глазах. Поняв, что скрыться не удастся, Дивей-мурза принял презрительную позу. Без коня она ему плохо удавалась, у него были кривые ноги и пригнутая, с кабаньим загривком, спина. На ногах — драные поршни, подаренные пленившим его суздальцем Темиром Алалыковым взамен крепких сапог с серебряным шитьём. Темир не знал, какую птицу он изловил.
С Дивей-мурзы был снят допрос и занесён в книги.
— Вы — мужичьё, — сказал он между прочим. — Вам с нами не тягаться.
— То-то ты в плен попал, — кольнул Воротынский.
— Меня отобьют! Если бы даже сам господин мой Девлет-Гирей оказался в плену, я бы его отбил, а вас всех — в Кафу, на рынок. А не то голодом заморил бы в этой овечьей загородке.
Стоявшие вокруг смеялись: забавно гоношился Дивей-мурза. Князь Воротынский махнул рукой и удалился к себе в шатёр. Сказал оружничему:
— Возблагодарим господа, Денис!
Казак послушно опустился на колени рядом с князем. Они молились древнему образу Спаса в складной неброской раме. Дед и прадед Михаила Ивановича возили его в походы. Денис бил поклоны, князь заледенел в раздумье.
Господь дал ему больше, чем он просил. Был у Гирея Ближний совет: царевичи, Ази Ширинский, Дивей-мурза, казанский царевич, Али-Ази Куликов, Зенги-Хозя-ших. Куликов в Крыму, Зенги глуповат. Кто остаётся, если выбросить убитых? Были у Гирея нурадыны, лучшие военачальники: Тебердей, Тенехмат, Хаз-Булат. Кто остаётся?
Нагой давно писал из Крыма, что Али и Алды Гиреи друг друга ненавидят. Коли один потянет на Москву, другой попятится. Остались, конечно, тысячники-минники и туманы — предводители десятков тысяч. Воевать можно. Штурмовать Москву и завоёвывать страну нельзя.
Надо без суеты добить Гирея здесь.
Михаил Иванович спросил у бога, не стыдясь Дениса:
— Когда же ты примешь мою жертву? Когда позовёшь?
Оружничий перестал креститься. Он догадался, что у князя с богом заключён договор. Господь своё исполнил, дело за князем. Наверно, князь желает умереть. Денис поклялся богу, что загородит собою господина от сабли и стрелы. «Ты отпустил бы его», — неслышно зашептал он богу.
— Довольно, — сказал Воротынский. — Вели подать каши. Да узнай, сыт ли Дивей. Надо беречь его для государя.
Ночь прошла тихо. От татарских костров за рекой занялся лес. Издали пламя казалось бесшумным, раскалённые охапки листьев взлетали в поразительно чёрное небо. У речки, невидимые за обрывом, пели татары. Поминали убитых или просто от скуки. «Когда они поют, кажется, будто воет большая собака», — записал один впечатлительный немец. Под утро голодный ногайский табун притащился к гуляй-городу. Возможно, лошади приняли его за кхыш-лав и захотели соли. Они стояли по брюхо в тумане. Сторожа-часовые вылезли за ограду, хотели поймать кобылиц. Их встретили стрелами.