6
Чем старше становился Иван Васильевич, тем тяжелее переносил участие в допросах. Но чем он становился опытнее, тем яснее видел, что не сумеет достигнуть главной цели жизни, не принося страданий.
Меньше других ему хотелось мучить князя Воротынского. Тот первым крикнул ему когда-то: «Государь, Казань наша!» Именно «наша», а не «твоя», как выразились бы опричные прихлебатели.
Иван Васильевич сумел внушить себе, что сам желает князю гибели. Но если бы он вдумался, то обнаружил множество людей, которые не примирились бы с прощением князя. Сотни детей боярских всё ещё надеялись, что государь за них, против бояр. Опасно было обмануть их веру, как и не оценить ретивость Годунова, чтобы он впредь её не потерял.
Воротынский лежал на скамье рядом с жаровней, полной углей. Товарищ пыточного мастера подбадривал огонь кузнечным мехом. В подвале было угарно и пахло земляным полом. Судя по опалённой сбоку бороде, Годунов уже подпёк князя, испытал на боль. Мастер с клещами ждал знака государя. На мастера, а не на государя косился Воротынский в какой-то тошной панике.
— Покаялся бы ты, Михайло, без мук, — сказал Иван Васильевич.
Михаил Иванович, оторвав глаза от мастера, заговорил о том, что с детства был воспитан в чистой вере и с отвращением относился к чародейству. Главное обвинение было — в волхвовании. Но он не верил в возможность оправдания, поэтому речь его была не страстна и не убедительна. Иван Васильевич со скукой пропускал его слова мимо ушей.
Князь Воротынский хотел скорее умереть. Он видел в смерти исполнение обета. Предопределённость смерти примиряла его со всем, кроме пытки. Он думал, что у него сильное сердце, он долго не потеряет сознания от боли.
— Наложи, — уныло произнёс Иван Васильевич.
Старик, валявшийся на загаженной скамье, мучил его неразумной жалостью. Иван Васильевич не мог себе позволить поддаться ей. Он вспомнил своё послание Сигизмунду, написанное от имени Воротынского, — о том, что и Адам в раю не был свободен... Свобода воли государя мнима. Наибольшую свободу он испытывал в состоянии злобы, оно удивительно совпадало с тайными намерениями окружавших его людей, они понимали гневного государя лучше, чем доброго. Как будто это была их злоба, а он только провозглашал её... Иван Васильевич сумел возненавидеть старика на лавке. Только зрачки его дрожали, когда пыточный мастер наложил клещи на запястье Воротынского.
Тот сказал: «А!» — как ребёнок, которому вытягивают занозу, и он предупреждает: больно, больно! И в то же время: тяните, я пока терплю, только недолго! Второй такой же негромкий возглас внезапно перешёл в старческий визг. Иван Васильевич, привыкший к дурному реву здоровых мужиков, который говорил не только о страдании, но и о силе глотки и желания жить, весь передёрнулся.
Мастер ослабил клещи. Князь замолчал. Годунов задал очередной вопрос, но Воротынский не откликнулся — не по злостному упорству, а просто он справлялся с затихающим страданием. Едва ли не впервые в жизни он почувствовал, как узел сердца, словно отдельное живое существо, сжимается, передвигается куда-то. Сознание и части тела зажили врозь, что было знаком долгожданной смерти. Немело правое плечо, в горле, надорванном криком, колотилась больная жилка. У старика хватило сил сдержаться, не пустить мочу. Из-за всего этого он молчал.
Мастер ждал новых распоряжений государя. Иван Васильевич явился на допрос с любимой своей железной свайкой с костяной рукоятью. Задумавшись, он, словно у открытой печки, стал шевелить ею угли в жаровне. Только увидев, как закатились глаза пытаемого, Иван Васильевич сообразил, что шевеление углей, их подгребание невыносимо увеличило жар. Михаил Иванович впал в долгожданное беспамятство.
Иван Васильевич поспешно отыскал глазами лохань с водой. Мастер, поймав движение государя, схватил лохань. В округлой ухватке его рабочих, по-кузнецки тёмных рук, в перебегании от лохани к лавке было что-то от сильной бабы у плиты. Он стал тихонько лить воду на опалённый бок и сердце старика. Голову он пока не охлаждал: при обмороке головные жилы могло до смерти стиснуть холодом.
Проницательность Ивана Васильевича, пугавшая бояр, основывалась, среди прочего, на том, что он умел каким-то бессознательным художественным усилием преобразиться в другого человека. Особенно если он этого человека не любил. Неверно, будто познать чужую душу можно лишь через любовь. Нелюбовь острее оттачивает внутреннее зрение. Любовь слепа.
Иван Васильевич почувствовал жжение в боку — там, где у него под рёбрами часто ныла печень. Потом как будто холод от льющейся воды. Он захотел, чтобы стало холоднее, чтобы приложили лёд. Кусок зелёного льда с весеннего Белоозера. И серо-синяя щетинка тайги привиделась на дальнем берегу, и угадался льдистый покой великих рек, а ныне, в августе, там рано зажелтели березняки, зазолотились их неровно обрубленные листики, угрюмей загустели сосны и под осенним ветром запели ещё невнятную зимнюю стихиру. Им подпевают упругие ключи на зыбком озёрном дне. Кто эту стихиру разгадает — а слушать её надо, уйдя из кельи в лес, и долго сидеть в прибрежных зарослях, не тревожа птиц, — кто разгадает, тот при жизни достигнет небесной бестревожной радости.
Низкие деревянные заметы Кирилло-Белозерского монастыря так явственно причудились Ивану Васильевичу в жаре подвала, что показалось очень просто уйти туда. «Мнится мне, окаянному, — напишет он через неделю, яко исполу есмь чернец, аще и не отложих всякого мирского мятежа».
Озёрным зелёным льдом сверкнуло счастье.
За всё плохое и хорошее, что сделали друг другу Иван Васильевич и Воротынский, Иван Васильевич захотел дать старому князю осколок счастья. Хотя, по представлениям Годунова, самое время было продолжить пытку, чтобы очнувшийся боярин сломался наконец...
...Одоевского и Морозова казнили во дворе тюрьмы. Князь Дмитрий Хворостинин отделался опалой. Князь Воротынский, главный виноватый, к общему удивлению был сослан в монастырь на Белоозеро.
Он умер в дороге.
Иван Васильевич — Василию Грязному в Крым, в ответ на просьбу об обмене его на Дивей-мурзу:
«Что писал еси, что по грехом взяли тебя в полон, ино было, Васюшка, без путя среди крымских улусов не заезжати; а уж заехано, ино было не по-объездному спати: ты чаял, что в объезд поехал с собаками за зайцы — ажно крымцы самого тебя в юрок ввязали. Али ты чаял, что таково ж в Крыму, как у меня стоячи за кушеньем шутити?
И мы того не запираемся, что ты у нас в приближенье был. И мы для приближенья твоего тысячи две Рублёв дадим. А ста тысяч опричь государей ни на ком окупу не емлють... А коли б ты сказывался молодой человек, ино б за тебя Дивея не просили. У Дивея и своих таких полно, как ты, Вася... Тебе, вышедши из полону, столько не привести татар, сколько Дивей христиан пленит. И тебя ведь, на Дивея выменять, не для христианства — на христианство: ты один свободен будешь, да приехав, по своему увечью лежать станешь... Что в том прибыток?»
7
Василий Иванович Умной по меньшей мере сомневался в виновности казнённых воевод. Жестокость наказания явно превысила вину. Однако спасать их Колычев не пытался.
До сей поры Годуновы казались Колычеву нестрашными противниками. Участие их в деле Воротынского открыло, что они претендуют на большее, чем Постельный приказ и домашний обиход государя.
Они ударили по очень сильному сообществу, с которым были связаны надежды не одного Василия Ивановича. В Москве всё большее влияние приобретала Боярская дума с Воротынским, Бутурлиными, Шереметевыми во главе. Влиятельные люди тянулись ко двору царевича Ивана, где заправляли Юрьевы. Перед единством приказных и бояр, знаменовавшим послеопричное выздоровление страны, влияние Годуновых казалось жалким. Но дело Воротынского насторожило Колычева. Необходимо было восстановить доверие государя к его Приказу посольских и тайных дел.