Василий Яковлевич отмолчался, а брат его Андрей честно сказал Умному:
— За душегубцев, коих Василий в тюрьмы отправлял, таких ходатаев не находилось, как за Волжина. А мы, Щелкаловы, своё место ведаем. Ты вникни, государь Василий Иванович, где у нас ныне коломенские-то дворяне.
Колычева озарило. Колтовские, родня царицы, были из Коломны. Просто ли выручили они Волжина по старому знакомству, или само убийство служило как бы разметкой грамотой, открывшей новую войну в царской семье? В этом злодействе было что-то и вздорное, и расчётливое. Оставшись безнаказанным, оно являло истинное соотношение сил в покоях государя.
Колычев посоветовал Никите Романовичу до времени не трогать Волжина. Никифора не воскресишь — «убит, как спит». Бороться надо с высокими заступниками убийцы. Они пока у власти. И метили не в Собычаковых, а много выше.
— И даже не твои они враги, боярин, — намекнул Умной. — Они того враги, кто у них на пути встанет. Слышал я краем уха, что некто ищет для детородных нужд баб-ворожей и травниц. Вот об чём думать надо.
— Да я уж думаю, — ответил Никита Романович с тревогой.
Теперь Колтовские, в первую очередь — царица Анна, приобрели ещё одного сильного противника, имевшего большое нравственное влияние на государя. Иван Васильевич мог тронуть кого угодно, но не шурина: он знал, что Юрьев навеки предан наследнику, династии. Государь редко спрашивал советов, особенно в семейной жизни, но был чувствителен к мнению уважаемых людей. Если ему захочется избавиться от государыни под самым пустым предлогом, поддержка Никиты Романовича обеспечена ему.
Первого сентября наступил новый, 7082 год. Были прокликаны назначения: Дмитрий Иванович Годунов получил чин окольничего Дворовой думы, в неё же был введён Борис с окладом пятьдесят рублей в год, а Василий Иванович стал боярином. Выше чина не было. Он снова обошёл главу Постельного приказа. Как никогда, он чувствовал уверенность и силу.
8
В начале октября Венедикт Борисович Колычев выехал в своё новое имение на Шелони.
Оно объединяло несколько поместий, переходивших из рук в руки, как это повелось в последние годы, и было сильно запущено. По описи, там сохранился только господский дом со службами. Колычев ехал без семьи, чтобы осмотреться, привести жильё в порядок, а к весне, на горячее время сева, забрать Дунюшку и детей.
Выехав из Москвы, Венедикт Борисович испытал обычную для семейного домоседа смесь печали и освобождения. Он выпил не в срок винца и продремал остаток дня. Проснувшись, он услышал, как вечерний мелкий дождик сыплет на кожаный верх возка, и ему стало необыкновенно жалко всех — оставленных детей и Дунюшку, возницу, ехавшего верхом на кореннике, и особенно себя, лишённого уюта и женской ласки. Позади слышался ровный топот: Колычева сопровождал Рудак.
Пять дней волоклись до Порхова. И все пять дней лил дождик, отчего дни соединились в однообразный, просяной стук капель по возку и шлёпанье копыт по лужам. Под вечер шестого дня заворотили в глухой еловый лес. Он неожиданно забил корнями по колёсам, от верхового ветра стало знобко. Венедикт Борисович немного забоялся душегубцев, хотя не мог представить человека, способного бродить в такую сырость по чащобе ради убийства. Но пуще страха душегубцев томило Венедикта Борисовича ощущение, будто он не в свой дом хозяином едет, а с каждым поворотом лесной дороги погружается в некую мутную и враждебную стихию.
Рудак догнал возок, склонился и сказал:
— Осундарь, а лес-то твой уже!
Тоска ушла. Явилась гордая радость: своя земля! Одно из самых сильных и животворных ощущений человека. Великие князья, введя поместное владение, много способствовали искоренению этого сознания хозяина земли: поместья часто уходили в чужие руки, землю не стоило жалеть и обихаживать. Князь Друцкий, возрождая по новому указу государя вотчинное право в разорённых поместьях, вершил добро.
А за оконцем бежала мокрая Шелонская пятина — нескучная холмисто-западинная страна, озёрная, лесистая. Здесь было много издревле пашенных земель. В последний раз поддав корнем под зад возка, лес выпустил его в поле. Оно густо заросло травой. Наверно, утешал себя новый хозяин, лежало перелогом, отдыхало. Но сколько он ни ехал, не увидел ни жнивья, ни озими. Сорняк с кустарником тянулись до самой речки, а по другую сторону дороги до березняка.
Над речкой была деревня в пять домов. Дорога повернула, пошла мимо деревни, шагах в пятидесяти. Дома стояли пустоглазые, с низко надвинутыми соломенными кровлями, раздерганными ветром. Деревня выглядела мёртвой, и только лошади, почуяв в ней слабый запах человека и навоза, стали сбиваться влево. Но ездовой направил их к усадьбе.
Рудак сказал из-под накинутой рогожки:
— Нет, нас литве не взять. Придёт литва, захочет воевать, да с голоду и сдохнет.
Он заразился от Умного чёрным юмором.
Ложбина, заросшая сырым леском, отрезала от деревни господское подворье. В леске стоял туман, по сумеречному часу было совсем темно, лошади едва не поломали ноги на скользких кладках через ручей. Запущенный сад одевал склон пушистой приволокой-плащом. За садом маячил тонкий крест церковки. Венедикт Борисович перекрестился и долго смотрел на него, оттягивая минуту встречи с домом. Он почему-то представлял его разрушенным.
Бревенчатый замет был цел, ворота крепки, но не заперты. Рудак с возницей развалили створки, лошади сами устремились к пустой конюшне.
То ли сумерки сгладили запустение, то ли Венедикт Борисович готовил себя к худшему, но дом отнюдь не показался развалюхой. И все хозяйственные строения были целы: воротная изба, людская, поварня, погреба. Дом был высокий, со светлицами, подклетом и гульбищем вокруг второго яруса. В окне людской избы метнулась и со страху сгинула лучинка.
— Живы, — сказал Рудак. — Осундарь, прикажи, я их выгоню.
— Иди в дом. Огниво захвати.
Рудак поднялся на крыльцо, отворил дверь во тьму передней. Рука его сама играла ножом на поясе. Пригнувшись как для драки, он исчез. В сенях во что-то врезался, забогохульствовал, под ноги Венедикту Борисовичу потекли помои. Запахло кислым. Дом был заброшен, будто проклятый.
Рудак запалил толстую свечу, нарочно взятую с собой. По вонькой жиже с чёрными ошмётками, в которых угадывались сгнившие капустные листья, пробрались в горницу. Лампадка под образами оказалась целой. Рудак нащупал скляницу с маслом, налил в лампадку, капнул огоньком свечи.
На столе обрисовалась миска с окаменевшим творогом, три оловянных достоканчика. Хозяева перед отъездом справляли дорожный посошок... Здорово, верно, обрадовалась дворня, когда хозяин сгинул. Даже посуду не убрали, гнусные.
Рудак уже ступил на лестницу в светлицу, когда крыльцо заскрипело и в сенях что-то затопотало, задышало шумно. В горницу вкатилась низенькая баба с ужасно выпученными глазами, похожая на карлицу. Но когда она сунулась поправлять лампадку, оказалось, что она просто бегала на полусогнутых ногах, невидных иод широким подолом из грязной крашенины. К ручке боярина она не решилась подойти и проявила своё усердие внезапным воплем:
— Срамницы, где вы? Осундарь приехал!
В заднем чулане послышалось визгливое «ах!» и кто-то упал с полатей. Дверь приоткрылась, мелькнуло белое... Рудак храбро кинулся к чулану, но пучеглазая загородила дверь:
— Ты што! Осундарево добро.
Венедикт Борисович заглянул в чулан. Там оказались две девицы, не по-вечернему заспанные и неожиданно прелестные в своих просторных нижних рубахах. Наконец на Венедикта Борисовича пахнуло жизнью. Запах жизни был густоват, но лица были юные, испуганные и любопытные, чего-то смешного или страшного ожидающие. Голодноватые, конечно. Однако, как ни мордуй, ни истощай природу, найдёт она время и каплю сил, чтобы хоть коротко расцвесть и соблазнить... Венедикт Борисович отвёл глаза от вырезов рубах и плотно, как на погребе с вином, захлопнул дверь.