— Олёнка.
— Что же, Олёнушка, он так и держал тебя без службы?
— Мы, осундарь, пели ему. Потом он кого поголосистей выбирал себе.
— Вы что же, все холопки полные?
— Нет, есть из старожильцев, из новоприходцев. Только новоприходцы быстро разбрелись, остались девки да старики. И потянулись сироты на господский двор. Благо тут хоть капустной кормят. Ты, чаю, нас не выгонишь?
— Погляжу, как служить станете.
Голодные не понимают шуток.
— Осундарь, ты только укажи нам как!.. У нас такие есть искусницы.
— Ты не искусница?
Венедикт Борисович взял Алёнку за локоть и почувствовал, как под его ладонью разлился жар. Так горячо, всем телом, краснеют только молодые и здоровые.
— Чего ж Лягва тебя прислала вместо искусницы?
— Я... в девстве, — произнесла Алёнка еле слышно и потянула к себе руку.
Венедикт Борисович почувствовал необходимость снова охладить беседу. Сердце его стучало, как одуревший от угара кузнец.
— Говоришь, пенье он любил?
— Он незлой был. Оброком тяготил, а так — незлой. Омманывали его.
— Кто?
— Я не ведаю. Только он жаловался. Товарищи к нему приедут, мы запоем, они вина выпьют и жалобятся: всё одно-де омманут нас. Врёт пономарь.
— Пономарь?
— Только уж, верно, не наш. С нашим пономарём какие у него дела?
«Выше бери, — сообразил Венедикт Борисович. — Ах, не догадались мужики. Могли бы донести...»
Он представлял, как вот такими же осенними ночами бедные и на что-то надеявшиеся помещики новгородской глубинки собираются, слушают песни, пьют, мечтают и разуверяются в мечтах о лучшей жизни, и клянут Малюту Скуратова — опричного пономаря. Для них в нём воплотился весь обман опричнины, помазавшей немногих маслом по губам. И стало ему жаль безвестных детей боярских, обречённых на нищенскую мечту.
— Песни они любили жалостные, — певуче, словно сказку, рассказывала Алёнка. — То вдруг заплачут. Мы веселее запоем — они ругаются: давай печальное! Знай причитают про пономаря.
— Ты, вижу, жалостная. Иди-ко, грейся. Кстати, меня угреешь, знобко мне с дороги.
— Как скажешь, осундарь.
Какая-то неумолимость накатила на Венедикта Борисовича. Уж не приревновал ли он Алёнку к прежнему господину?
— Не бойся, ты чего ужимаешься?
— Ноги у меня холодные от пола...
— Ништо.
Не он, а враг, живущий в нём, привлёк к себе Алёнку сильными руками. Он верил до последнего, что сможет удержаться, храня в некоем озарённом круге облик Дунюшки. Но бедная Алёнка поддалась с таким несмелым сопротивлением, и так гибка и тощевата показалась её крепкая спина с твёрдыми холмиками напряжённых ягодиц, так холодны костистые коленки, что совесть и рассудок затопило сладкой, до языка дошедшей жалостью. Сквозь жалость Венедикт Борисович не слышал даже болезненных и изумлённых вскриков девушки. Он только чуял в её дыхании смягчённый запах лука и капусты с конопляным маслом — горький запах вечного поста.
9
Разор земельного хозяйства, усилившийся в годы опричнины, сказался на всех столах и погребах. Русские люди не могли не думать о его причинах. В особенности люди, облечённые нелёгким правом менять сложившиеся отношения к земле, подобно князю Друцкому.
Дело не только в том, что вотчинное землевладение сменялось временным, поместным; на памяти двух-трёх поколений сильно уменьшились земельные наделы.
Было замечено, что в крупных имениях гораздо больше земли распахивалось и меньше оставалось впусте, «под перелогом». В вотчинах отношение пашни к перелогу составляло один к двум-трём, в мелких поместьях — один к десяти-двенадцати. В крупных имениях господствовало целительное для земли трёхполье, в мелких — устаревший «перелог». Обилие земли давало боярину возможность льготами, отсрочками и ссудами удержать на своей пашне свободных крестьян. Хоть сами бояре и зарывались, и сидели в долгах у монастырских старцев, в их вотчинах хозяйство шло живее и жить крестьянам было легче.
Помощник князя Друцкого, дьяк Горин не был вотчинником. В логике своего начальника он обнаруживал провалы:
— Как яге монастыри, государь? Вот уж землевладельцы, а отношение пашни к перелогу — один к семи!
Даниил Андреевич становился в тупик и злился. Но объяснение находилось:
— Что есть монастырь, безум? Общее владение. Земля в нём никому отдельно не принадлежит. Не своё, общее добро! В казне обители всё перемешается и покроется. Изловить меня хотел, не стыдно с харей-то?
Под конец князь уже шутил, довольный новым аргументом. Он, как Щелкалов, был уверен, что полная собственность на землю — основа всякого здорового хозяйства. Это был не только боярский взгляд, но и взгляд нового торгового посада с его обострённым чувством собственности. «Мочный хозяин» князя Друцкого был сродни тем «торговым мужикам», которые, по презрительному отзыву государя, правили Англией. Вот куда загибался путь, проложенный приказом Друцкого по распродаже обезлюдевших имений.
Даниил Андреевич был по природе человеком добрым. Но кроме того, он чувствовал выгоду быть добрым. Не будешь добр к крестьянам — они уйдут к соседу. Не снимешь подати — дворяне разорятся. Всякое время выдвигает подходящих деятелей. В те несколько послеопричных лет, когда пришла пора хоть как-то подлатать хозяйство, был призван Даниил Андреевич — для собирания разбросанных камней.
Заглядывая в прошлое, он видел то, чего не видели защитники самодержавия: оно давило не только бояр, но и крестьян. В той хлебной Шелонской пятине, куда уехал Венедикт Борисович, за время отца и деда нынешнего государя чёрные, крестьянские земли уменьшились в пятьдесят раз. Девяносто восемь сотых всех пахотных земель были расхватаны детьми боярскими. У крестьян не было сил на возмущение. Она ещё была у выселенных из-под Новгорода бояр или дворян. Они и поднимали голос, а мужики молчали, и получалось, будто у государя враг один: боярство.
Обманы зрения. Сколько их в истории!
Князь Друцкий повторял за Ермолаем-Еразмом: «Вельможи суть потребны, но не от коих же своих трудов довольствующеся. В начале же всего потребны суть ратаеве; от их бо трудов ест хлеб, от сего же всех благ главизна». Он только добавлял, что в нынешние времена, когда крестьян-ратаев сажают на землю только помещики и монастыри, слишком многое стало зависеть от умения помещика вести хозяйство. Гордиев узел нищеты был где-то здесь.
На государевой службе всем мил не будешь. Даниил Андреевич невольно прижимал тех, кто запустил свои поместья. На князя шли обильные доносы. До времени они копились у Щелкалова в отдельном коробе. Когда один из годуновских дьяков спросил Андрея Яковлевича, «куды девались грамотки из Костромы, кои на князя Даниила Андреевича упущения», Щелкалов нагло отвечал по своему обыкновению: «Те кляузы залегли неведомо где». Государь пока не придавал значения этим доносам. Приказ по распродаже земель продолжал работать.
В начале рождественского поста князь Друцкий получил письмо от своего приятеля Венедикта Борисовича с Шелони. Подобно куличу с орехами, оно было напичкано цифирью. Колычев на досуге ударился в подсчёты будущих доходов. Но он считал не только свои доходы, но и крестьянские.
Жизнеспособность крестьянского хозяйства прямо зависит от земельного надела. Здесь выявлялась та же связь, что и в поместьях. При нынешних налогах принятый в Средней России земельный надел вёл крестьянскую семью к разорению.
Крестьянский двор жил с трёх четвертей земли в каждом из трёх полей — рожь, овёс, пар. Урожай тоже исчислялся «четвертями» — четверть бочки — и был в лучшие годы: ржи — 18 четвертей, овса — 24. На семена шло: ржи — 3 четверти, овса — 6. Средняя годовая норма на еду: ржи — 10 четвертей, овса — 4. Излишков на новгородских землях не было, но, если бы они и были, как в Подмосковье, за них можно выручить не больше 300 денег в год.