Девочка изумленно моргает, постепенно, как улитка, выбираясь из панциря страха.
– Ты, должно быть, Холли, – говорю я, присаживаясь на корточки рядом с ней. Сбрасываю куртку, пропитанную теплом моего тела, и накидываю ей на худенькие плечи. – Меня зовут Делия. – Я свистом подзываю собаку. – А это Грета, познакомься.
Я снимаю с животного рабочую сбрую. Грета так усердно машет хвостом, что все ее тело превращается в метроном. Когда девочка протягивает руку, чтобы погладить собаку, я окидываю ее внимательным взглядом.
– Ты не ранена?
Она мотает головкой и смотрит на порез у меня над глазом.
– Это вы ранены.
В этот момент на поляну, задыхаясь, выбегает наконец-то полицейский из Кэрролла.
– Черт побери! – восклицает он. – Вы ее таки нашли!
А я всегда нахожу то, что искала. Однако работать продолжаю вовсе не ради успеха. И дело не в притоке адреналина, и даже не в возможности счастливого конца. Дело в том, что, если разобраться, ищу я всегда себя.
За воссоединением матери и дочки я наблюдаю издалека. Наблюдаю, как Холли буквально тает в материнских объятиях, как чувство облегченья навек соединяет их, словно сварка – два металлических предмета. Даже если бы она принадлежала к другой расе или нарядилась цыганкой, я бы все равно узнала ее в толпе: эта женщина опустошена, она – лишь часть целого.
Я не могу представить, что может быть хуже, чем потерять Софи. Когда ты беременна, то думаешь лишь о том, как бы скорее вернуть себе свое тело в безграничное пользование. И только после родов осознаешь, что большая часть тебя теперь находится снаружи, подверженная множеству опасностей, способная исчезнуть без твоего ведома. Поэтому остаток жизни ты проводишь в попытках удержать ее рядом, чтобы ты могла утешить ее в любой момент. В этом-то и странность материнства: пока не родишь, не поймешь, как же тебе не хватало ребенка.
И неважно, кого мы с Гретой ищем: старого человека или молодого, мужчину или женщину, – ведь для кого-то этот человек значит столько же, сколько для меня значит Софи.
Я знаю, что отчасти моя привязанность к дочери объясняется нехваткой материнской ласки. Моя мама умерла, когда мне было три года. Примерно в возрасте Софи я слышала, как отец говорит нечто вроде: «Я потерял жену в автокатастрофе». И я никак не могла понять: если ты знаешь, где она то почему не можешь найти? Мне понадобилась целая вечность чтобы понять: нельзя потерять то, что не было тебе дорого; нельзя скучать по тому, что тебе безразлично. Но я была еще слишком маленькой, чтобы накопить достаточно воспоминаний о матери. Долгое время я помнила лишь запах, и смеси ванильных и яблочных ароматов порой хватало, чтобы вернуть ее, как будто она стоит в двух шагах от меня. Однако со временем исчез и запах. А без этой подсказки даже Грета никого не найдет.
Не вставая с места, Грета тычется мордой мне в лоб, и я вспоминаю, что у меня течет кровь. Если придется накладывать швы, отец, наверное, разразится очередной тирадой о том, что мне надо подыскать себе не такое опасное занятие, – стать, к примеру, наемной убийцей или возглавить отряд террористов-смертников.
Кто-то протягивает мне марлевую повязку, я прикладываю ее к порезу над бровью. Подняв глаза, я вижу Фица. Это мой лучший друг, а по совместительству репортер самой многотиражной газеты штата.
– Как он выглядел? – спрашивает он.
– На меня напало дерево.
– Правда? А я всегда думал, что они только облетают, но не кусают.
Фицвильям МакМюррей вырос в доме по соседству, с другой стороны жил Эрик Тэлкотт. Отец прозвал нас сиамскими тройняшками. У нас за плечами долгая история совместных приключений: среди прочего, мы высушивали солью личинок на асфальте, сбрасывали наполненные водой воздушные шарики со школьной крыши и однажды даже похитили кошку учителя физкультуры. В детстве мы составляли неразлучный триумвират, а повзрослев, остались на удивление близки. На свадьбе Фиц будет исполнять двойную роль: свидетеля с моей стороны и со стороны Эрика.
Под таким углом Фиц казался гигантом. Шесть футов четыре дюйма роста, а сверху – рыжая копна, отчего кажется, будто у него загорелись волосы.
– Мне нужны какие-нибудь твои высказывания для статьи, – говорит он.
Я всегда знала, что жизнь Фица будет связана с писательством, только видела его скорее поэтом или прозаиком. Словами он играл, как другие дети играют камушками и веточками, возводя языковые каркасы, которые нам оставалось лишь украшать собственным воображением.
– Так придумай что-нибудь, – предлагаю я.
Он смеется.
– Я вообще-то работаю в «Газете Нью-Гэмпшира», а не в «Нью-Йорк Таймс».
– Простите…
Мы оба оборачиваемся на женский голос. Мать Холли Гардинер не сводит с меня глаз. Я понимаю, что в ее голове сейчас роится слишком много слов и выбрать нужные очень нелегко.
– Спасибо, – наконец произносит она. – Большое вам спасибо.
– Благодарите Грету, – отвечаю я. – Это она постаралась.
Женщина с трудом сдерживает слезы. Эмоции обрушились на нее, как стена ливня. Прежде чем вернуться к спасателям, в руки которых передана Холли, она успевает легко сжать мою кисть. Это знак понимания между двумя матерями.
В детстве я, случалось, жутко скучала по маме. Когда на праздничный школьный концерт ко всем ребятам приходили оба родителя. Когда у меня начались первые месячные и мы с папой сидели на краешке ванны и вместе читали инструкцию на пачке тампонов. Когда я впервые поцеловала Эрика и почувствовала, что готова выпрыгнуть из собственного тела.
Или, к примеру, сейчас.
Фиц обнимает меня.
– Ты ничего не потеряла, – ласково говорит он. – Большинство родителей, вместе взятые, не сравнятся с твоим отцом.
– Я знаю, – отвечаю я, однако не свожу глаз с Холли Гардинер и ее мамы, которые возвращаются к машине, взявшись за руки. Они напоминают мне два драгоценных камня на тонкой нитке, которая в любой момент может порваться.
Вечером мы с Гретой становимся героинями всех новостей. В захолустном Нью-Гэмпшире по телевизору не показывают бандитских перестрелок, убийств и маньяков-насильников. Вместо этого на экране тушат пожары в сараях, или разрезают ленточки в новых больницах, или чествуют местечковых героев вроде меня.
Мы с отцом готовим в кухне ужин.
– Что случилось с Софи? – нахмурившись, спрашиваю я. Выглянув в гостиную, я вижу ее унылый, безвольный силуэт на ковре.
– Она просто устала, – объясняет папа.
Иногда, когда я забираю Софи из садика, она может вздремнуть часок-другой, но сегодня, пока я искала Холли, отцу пришлось взять ее к себе в дом престарелых. И все-таки что-то случилось. Когда я вернулась, она не встретила меня у порога с ворохом последних известий: кто выше всех прыгнул на перемене, какую книжку им читала миссис Изли и что у них было на полдник. Неужели морковка и сыр третий день подряд?
– Ты померил температуру? – спрашиваю я.
– А что, ты купила мне новую? – ухмыляется он. Я бессильно закатываю глаза. – Поверь: как только мы подадим десерт, она мигом придет в норму. У детей постоянно меняется настроение.
В свои неполные шестьдесят отец по-прежнему красив; он, кажется, вообще не зависит от возраста, и его черные, с проседью волосы и тело бегуна никогда не претерпят никаких изменений. Хотя на такого мужчину, как Эндрю Хопкинс, женщины вешаются гроздьями, на свидания он ходит нечасто и повторно так и не женился. Он раньше часто говорил, что главное в жизни мальчика – найти свою девочку, а ему повезло встретить свою в родильном отделении больницы.
Он подходит к плите и заливает растолченные помидоры пивом – одна из многих хитростей, которым его обучили в доме престарелых. Как ни странно, это срабатывает. Тот же старик, правда, советовал ему обвязывать горло Софи черным шнуром во избежание крупа, а ушную боль лечить ваткой, смоченной в оливковом масле и посыпанной перцем.